Главная / Газета 7 Марта 2014 г. 00:00 / Культура

Преувеличенный и преуменьшенный

Иван КОНЕВСКОЙ (Ореус)1877, Петербург – 1901, близ станции Зегевольд, Лифляндия

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
Редкая судьба выпала ему на долю. Одни считали его предтечей новой поэзии, другие называли графоманом. По собственным словам, он был одиноким кораблем, который сам не догадывался, куда он движется столь бескомпасно. И даже имя речки Аа, в которой он утонул, похоже на крик заблудившегося в чаще. Свидетелей не было, и предположение о самоубийстве возможно, хотя скорей всего эта смерть была следствием неосторожности, а не следствием продуманного решения.

Небольшой остров Коневец на западе Ладожского озера с древним православным монастырем был отвоеван у шведов при Петре I в ходе Северной войны. От названия этого шведско-русского острова образовал свой псевдоним – Коневскoй – Иван Иванович Ореус, обрусевший потомок старинного дворянского рода выходцев из Швеции.

В стихотворении «С Коневца» (весна 1898), не забывая свое варяжское прошлое, он обосновывает свое родство с раздольем русских степей, легкокрылым пареньем русской речи и православным смирением:

Я – варяг из-за синего моря,
Но усвоил протяжный язык,
Что, степному раздолию вторя,
Разметавшейся негой велик.

И велик тот язык, и обилен:
Что ни слово – увалов размах,
А за слогом, что в слове усилен,
Вьются всплески и в смежных слогах.

Легкокрыло той речи паренье,
И ясна ее смелая ширь,
А беспутное с Богом боренье
В ней смиряет простой монастырь.

Но над этою ширию ровной
Примощусь на уступе скалы,
Уцепившися с яростью кровной
За корявые сосен стволы.

Чудо-озеро, хмуро седое,
Пусть у ног ее бьется, шумит,
А за ним бытие молодое
Русь в беспечные дали стремит.

И не дамся я тихой истоме,
Только очи вперю я в простор.
Всё, что есть в необъятном объеме, –
Всё впитает мой впившийся взор.

И в луче я всё солнце постигну,
А в просветах берез – неба зрак.
На уступе устой свой воздвигну,
Я, из-зa моря хмурый варяг.

«Мудрое дитя» – так озаглавил Валерий Брюсов некролог Коневского. Но и при жизни друга неизменно говорил о нем лишь в превосходных степенях. Иван Бунин слышал это, но решительно оспаривал: «Брюсов иначе не называл его, как гением. А на самом деле это был просто больной и несчастный юноша. <…> Говорил он мало и крайне невразумительно. Писал что-то очень напряженное, но еще более невразумительное».

Одинаково опасно, когда художника уж слишком залюбливают и преувеличивают и когда его умышленно занижают, заведомо преуменьшают. Нередко и в том и в другом случае он оказывается в конце концов почти забытым. Поэтому любой художник нуждается в самоконтроле, обязательно включающем самоиронию, что вовсе не означает утрату любви к тому, что он создает. Ведь искусство, обладая магией спасения многих людей от бессмысленности жизни, спасительно и для самого художника.

Честно скажу, что сначала Коневской пробуждал во мне много сомнений. Поэту, чтобы не потеряться, нужна собственная, узнаваемая с первого взгляда поэтика, да хотя бы одно стихотворение, повлиявшее на свое время и тем самым ставшее историческим событием, либо уж такая биография, которая была бы неотрывно связана с эпохой и страной. Идеально, чтобы всё перечисленное соединялось, но это редчайший дар. Тогда поэт становится национальным явлением (как Пушкин, который трудно переводим, но на родном языке так же естествен, как дыхание), а потом уже и всечеловеческим (как Шекспир). Но Коневской сразу пугает отсутствием всех этих трех признаков. И все-таки… и все-таки… меня заставил задуматься не Валерий Брюсов, который иногда со щедрой неразборчивостью поддерживал молодых писателей, омолаживая редевшую когорту собственных поклонников, а очень избирательный в своих рекомендациях Осип Мандельштам.

В ранней юности Мандельштам провел летние каникулы в том самом городке Зегевольде (ныне Сигулда), где пятью годами раньше утонул в реке Аа (Гауя) двадцатитрехлетний Иван Ореус. «То был юноша, достигший преждевременной зрелости и потому не читаемый русской молодежью: он шумел трудными стихами, как лес шумит под корень. И вот в Зегевольде, с Эрфуртской программой в руках, я, по духу, был ближе к Коневскому, чем если бы я поэтизировал на манер Жуковского и романтиков, потому что зримый мир с ячменями, проселочными дорогами, замками и солнечной паутиной я сумел населить, социализировать, рассекая схемами, подставляя под голубую твердь далеко не библейские лестницы, по которым всходили и опускались не ангелы Иакова, а мелкие и крупные собственники, проходя через стадии капиталистического хозяйства». Это исповедальное свидетельство стоит принять во внимание.

Ваня Ореус остался единственным ребенком у своих родителей, потерявших перед тем всех детей, и был окружен в семье особенной любовью и заботой. Его отец – коренной петербуржец, выпускник Военной академии, генерал от инфантерии Иван Иванович Ореус, служил в лейб-гвардии Преображенском полку, затем в Генеральном штабе, где в течение тридцати пяти лет был начальником военно-исторического архива. Он написал более пятисот статей для Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, около двухсот пятидесяти статей для Энциклопедии военных и морских наук, печатался в «Военном сборнике» и «Русской старине», выпустил книгу «Описание венгерской войны 1849 г.» (СПб., 1880). К посмертному изданию сочинений сына, вышедшему в 1904 году, приложил заметку «Иван Коневской. Сведения о его жизни».

Место игрушек в детстве Вани заняли книги. И не только читаемые, но и заодно сочиняемые. Среди первых нафантазированных им повествований был справочник «Краткие сведения о великих людях Росамунтии XIX века». Выдумка вроде кассилевской Швамбрании, только уже переходящая в галлюцинации, – с подробными биографиями не существовавших людей. Кстати, я, увлекаясь в детстве футболом, тоже, помнится, составлял вымышленные таблицы не происходивших соревнований на Кубок мира.

Но, обладавший безграничной фантазией, маленький Ваня никогда не лгал. Отец писал о сыне: «Он просто не умел лгать: всякая ложь возбуждала его к протесту. В гимназии это повело его ко многим выходкам, напоминающим подвиги Дон Кихота. Сохранилась карикатура, нарисованная одним из гимназических товарищей Коневского. Он изображен в виде жреца, сжигающего на жертвеннике разные подстрочники, шпаргалки и другие приспособления для обмана учителей».

Жгучий интерес вызывали у подростка не герои Майна Рида и Фенимора Купера, а мысли жадно поглощаемых Гегеля, Канта, Ницше вперемешку с Достоевским, Львом Толстым, Ибсеном, Метерлинком, Ростаном…

Детства как такового у ребенка практически не было. Трагедия его, видимо, в этом и состояла. Знания, перегрузившие воображение, не оставляли места в душе для все-таки необходимой радости. Он по занятости не знал пушкинского земного обожания жизни. У него не оставалось времени на свое собственное «Мороз и солнце; день чудесный!». Да и «прелестного друга» в жизни, кажется, не нашлось. Он привлекал людей своей возвышенной чистотой, надземностью мышления, а выжить с головой в облаках можно только стоя ногами на земле, с глазами, которые смотрят иногда и под ноги. «Когда б вы знали, из какого сора…» – это все-таки спасительное оправдание того, чтобы продолжать жизнь, а не обрывать ее в зависимости от настроения.

Достаточно даже тех стихотворений, которые я отобрал, чтобы понять, какие огромные возможности таились в Коневском. Стихотворение «В небывалое» так своевременно и современно прозвучало в самый разгар перестройки, когда вдруг оказалось, что можно напечатать всё, что раньше только снилось:

Стыдитесь говорить: нельзя! взывайте: можно!

А вот строки, которые показывают, что нам еще далеко до юношеских идеалов Коневского:

Под каждым Мнением заложено Сомненье,
Как заповедный клад: то личной воли честь.

Не правда ли, похоже на Маркса: «Подвергай всё сомнению»? Но часто ли у нас это вспоминают? Личной воли у нас еще предостаточно, только честь, случается, забываем присовокупить.

Хранитель строговкусия Георгий Адамович помянул Коневского в эмиграции: «…бедный, мало кому уже ведомый Иван Коневской, написавший несколько таких вещих строк о вечернем небе на Севере, над валаамскими куполами и соснами, в сравнении с которыми на истинных весах поэзии мало чего стоят десятки отличных поэм, со смелыми образами и оригинальными рифмами». Сергей Маковский, тоже в эмиграции, сказал о Коневском: «Хоть и не узнанный современниками, он был воистину предтечей «новой» поэзии нашей и останется в ее истории безусловнее, чем многие вожди старшего поколения».

Один из самых услышчивых сегодняшних литературоведов Роман Тименчик почувствовал в строчках Коневского:

Душе моей – затворнице
Не выйти за порог –

будущего Пастернака: «Душа моя, печальница О всех в кругу моем, Ты стала усыпальницей Замученных живьем». Так сохраним же эту услышчивость, не преувеличивая, но и не преуменьшая ни одного забытого голоса из нашего прошлого.

* * *
Латынь и алгебра, история вся в датах, –
Над сердцем всё бесследно пролетит,
Ум закует в стальных познанья латах,
Но жизни путь ничем не осветит.

И выбросит питомца в путь тот школа,
Без завещаний, нерушимых ввек,
А в голове его мертво и голо,
И в нем не образован человек.

Хаос мирских хлопот и отношений
Предстанет в пестрой пляске перед ним.
Чтоб, лавируя, не терпеть крушений –
Компас, компас ему необходим!

Компаса нет! – А в тех предметах знанья,
Которые зубрил он восемь лет, –
Он ни в одном не сыщет указанья,
Как в этом море устоять сует.

В них есть пробел и роковой и страшный,
Науки жизни нет в них и следа. <1893–1894>

Отрывок
Я с жаждой ширины, с полнообразья жаждой
Умом обнять весь мир желал бы в миг один:
Представить себе вдруг род, вид, оттенок каждый
Всех чувств людских, и дел, и мысленных глубин.

Всегда иметь тебя перед духовным взором,
Картина дивная народов и веков!
Вот что бы я считал широким кругозором
Ума, вознесшегося вплоть до облаков… 11 ноября 1894

В небывалое
Стыдитесь говорить: нельзя! взывайте: можно!
«Навеки» – это смерть, а власть – «всё до поры!»
Ведь непреложное так пусто и ничтожно,
Вне всякой вольности и роскоши игры.

«Всё может быть!» – И так быть всемогущ могу я,
«Нельзя не быть» – то для невольников закон.
Возможность берегу, в возможность убегу я,
Не вечен ни один заветный Рубикон.

Люблю я Истину, но так же мило Мненье,
И вечность хороша, лишь если время есть.
Под каждым Мнением заложено Сомненье,
Как заповедный клад: то личной воли честь.


10, 12 и 19 января 1900


* * *
С какой нечистой силой колдовской
ваша душа чистейшая боролась,
когда на дно втянул вас, Коневской,
прельстительный, но слишком сладкий голос?

Где был другой: не смерти – жизни глас?
Что сделать, чтоб себя не погасила,
со дна любого поднимая нас,
услышчивости внутренняя сила?

Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 7 марта 2014 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: