Главная / Газета 11 Октября 2013 г. 00:00 / Культура

Виртуоз одушевленного сонета

Петр БУТУРЛИН 1859, Флоренция – 1895, с. Таганча Киевской губернии

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
Из отпущенных ему тридцати пяти лет Петр Бутурлин прожил в России в общей сложности только десять. Он родился в Италии, куда еще его прадед – граф, крестник Екатерины II, тайный советник, действительный камергер и сенатор, – оставив службу, перебрался за сорок с лишним лет до появления на свет правнука. И родным языком этого мальчика уже стал итальянский. А учился юный флорентинец в Англии и стихи начал писать по-английски. И, лишь окончив тамошний колледж, пятнадцати лет от роду, он впервые приехал на родину своих предков и поселился в фамильном поместье на Украине. Но затем десять лет, с 1883 года по 1893-й, снова провел за границей – сначала в своей же Италии, затем во Франции – теперь по долгу службы, в качестве советника русского посольства.

Лермонтов никогда не бывал в Италии, но, чтобы польстить молодой женщине, мог написать: «Стройней ее талии На свете не встретится. И небо Италии В глазах ее светится…» Выросший под роскошным итальянским небом, Бутурлин принял как родной и лишенный яркости русский пейзаж, сумел почувствовать его прелесть: «В русских необъятных горизонтах нет отчетливых линий, нет положительных красок: все сливается – летом – в прелестную сизую бесконечность, зимою же – в суровую, серую…» Русская природа помогает ему понять русскую породу: «В русском сердце нет потребности ясной логики и выясненных положений; мечта о наслаждении ему нравится почти больше, нежели самое наслаждение. Мечта есть просто физическая потребность русской натуры, как действие потребность английской».

В России, окунувшись в непривычную среду с экзотическим для него бытом и малопонятными нравами, подросток первым делом засел за учебу. За четыре года прошел курс киевской гимназии. Осваивал язык, обживал русскую историю. По будущим стихам видно, что в далеком прошлом ему удавалось разглядеть не только хитросплетения государственных замыслов и поступков, не только жестокость и коварство властителей и подлое раболепие подданных, но и душевное смятение даже у того, кого поощряли в тиранстве, – смятение от догадки о существовании другой жизни, простой, искренней, незамутненной. Этой догадкой наделяет Бутурлин тринадцатилетнего великого князя Московского и всея Руси, который останется в истории под именем Ивана Грозного.

Кажется, что тонкий психологический рисунок легко, едва ли не играючи, дается Бутурлину, а между тем поэт выстраивает свой прихотливый сюжет не в свободном от предумышленных запретов стихотворении, а в строгом сонете, требующем неукоснительного соблюдения твердых правил.

Сонет – это 14 строк: два четверостишия (как правило, на две рифмы) и два трехстишия (на две или три рифмы) с обязательным к тому же разнообразием рифмовки. Без технической изощренности в эту форму никак не уложиться. Но беда в том, что усилия, предпринимаемые авторами для преодоления формальных барьеров, почти невозможно скрыть от читателей. Да и смысл попутно выветривается. Возникает эффект Левши. Блоху-то он подковал, но после этого она перестала плясать.

Нужно быть Пушкиным, чтобы вставить в развернутую реплику пана Мнишка в «Борисе Годунове» очевидный сонет, но такой, который только пушкинисты и смогли обнаружить, да и то лишь недавно, спустя более полутора веков после его создания. Вот этот сонет (он записан у Пушкина без деления на строфы, чтобы не выпячивать сонетную форму, но нам для наглядности стоит эту скрытую строфику восстановить):

Мы, старики, уж нынче не танцуем,
Музыки гром не призывает нас,
Прелестных рук не жмем и не целуем –
Ох, не забыл старинных я проказ!

Теперь не то, не то, что прежде было:
И молодежь, ей-ей – не так смела,
И красота не так уж весела –
Признайся, друг: всё как-то приуныло.

Оставим их; пойдем, товарищ мой,
Венгерского, обросшую травой,
Велим открыть бутылку вековую

Да в уголку потянем-ка вдвоем
Душистый ток, струю, как жир, густую,
А между тем посудим кой о чем.

И все-таки Пушкин позволил себе здесь заметное послабление: допустил четвертую рифму в четверостишиях. Правда, педанты отмечают некоторые формальные погрешности и в трех остальных пушкинских сонетах, жанр которых никогда не скрывался. А Петр Бутурлин, владевший формой сонета безукоризненно, даже заявил, что «сонеты Пушкина – не сонеты».

Не буду спорить с Петром Дмитриевичем. Наверное, ему виднее. Замечу только, что его собственные сонеты драгоценны не столько соблюдением мельчайших формальностей, сколько абсолютной свободой в условиях жесткой несвободы, естественностью дыхания, остротой чувств, игрой воображения, да и просто занимательностью.

Почувствовав себя русским, но обладая европейским кругозором и опытом, Бутурлин сумел разглядеть некоторые наши сущностные наклонности, например, эти: «Никто, как мы, не понимает сладострастье горя и удовольствие жалобы (говорю именно: удовольствие, а не утешение)».

Что и говорить, полезно бывает посмотреть на себя в зеркало, которое предлагает незаурядный и обаятельный человек, одаренный наблюдательностью и тонким умом.



Царевич Алексей Петрович в Неаполе
Графу П. И. Капнисту

1


К окну он подошел в мучительном сомненье;
В руке – письмо от батюшки-царя;
Но взор рассеянный стремился в отдаленье,
Где тихо теплилась вечерняя заря.

Без волн и парусов залив забыл движенье,
Серебряным щитом меж синих скал горя,
И над Везувием в лиловом отраженье,
Как тучка, дым играл отливом янтаря.

И Алексей смотрел на мягкий блеск природы,
На этот край чудес, где он узнал впервой,
Что в мире есть краса, что в жизни есть покой,

Спасенье от невзгод и счастие свободы…
Взбешен молчанием, Толстой за ним стоял
И губы до крови, томясь, себе кусал.

2

В невольном, сладком сне забылся Алексей…
И вот его опять терзает речь Толстого:
«Вернись, вернись со мной! Среди чужих людей
Позоришь ты царя, отца тебе родного;

Но кара, верь, тебя с наложницей твоей
Найдет и здесь. Вернись – и с лаской встретит снова
Он сына блудного. Простит тебе… и ей!
В письме державное на то имеешь слово».

И пред царевичем знакомый призрак встал,
Как воплощенный гнев, как мщение живое…
Угрозой тайною пророчило былое:

«Не может он простить! Не для того он звал!
Нещадный, точно смерть, и грозный, как стихия,
Он не отец! Он – царь! Он – новая Россия!»

3

Но сердце жгли глаза великого виденья;
Из гордых уст не скорбь родительской мольбы,
Казалося, лилась, – гремели в них веленья,
Как роковой призыв архангельской трубы.

А он, беспомощный, привычный раб судьбы,
В те быстрые, последние мгновенья
Он не сумел хотеть – и до конца борьбы
Бессильно пал, ища минутного забвенья.

«Спаси, о Господи! помилуй мя, Творец!» –
Взмолился Алексей, страдальчески вздыхая.
Потом проговорил: «Я покорюсь, отец!»

И на письмо царя скатилася, сверкая,
Горючая слеза… Какой улыбкой злой,
Улыбкой палача, торжествовал Толстой!

<1891>

Чехарда

Царю тринадцать лет. Он бледен, худ и слаб.
Боится пушек, гроз, коней и домового,
Но блещет взор, когда у сокола ручного
Забьется горлица в когтях зардевших лап.

Он любит, чтоб молил правитель-князь, как раб,
Когда для подписи уж грамота готова;
И часто смотрит он, не пророняя слова,
Как конюхи секут сенных девиц и баб.

Однажды ехал он, весной, на богомолье
В рыдване золотом – и по пути, на всполье,
Заметил мальчиков, игравших в чехарду…

И, видя в первый раз, как смерды забавлялись,
Дивился мальчик-царь: и он играл в саду
С детьми боярскими, но те не так смеялись.

<1895>

P. S.

Итак, все кончено, – и мы чужие вновь!
И если, где-нибудь, теперь, с тобой… нет! с Вами,
Как прежде, встретимся лишь старыми друзьями,
Пожалуй, рассуждать мы будем про любовь.

Ну что ж! Предмет хорош, слегка волнует кровь
И благодарней всех меж «общими местами»,
Болтает о любви с своими стариками
И Ваша строгая, безгрешная свекровь!

Но только, я боюсь, ужасны будут споры:
Так пылки оба мы, и взгляд у нас иной…
 И Вас… не правда ли?.. Вас забавляют ссоры!..

Да что тут страшного? Тем лучше, Боже мой,
 Коль будут бурные все наши разговоры!
 Теперь и я хочу поссориться с тобой…

Арлеккино

Арлеккино, мой друг, я поэму писал, –
И, не знаю уж как, ты мне вспомнился вдруг…
Там о горе шла речь, там я в рифмах рыдал,
Арлеккино, мой друг!

Уронил я перо и бумагу из рук:
Предо мной, будто смех воплощенный, стоял
Пестрым призраком ты. «Да взгляни же вокруг!»

О, философ и шут, ты, смеясь, мне сказал:
«Боль лишь слабым страшна, страх и горе – недуг!..»
Как сердечно ты жизнь и людей презирал,
Арлеккино, мой друг!



Запоздалые советы
Граф Бутурлин, нам помнить не мешало б,
вы на Руси подметили беду:
со сладострастьем горя
на виду
сплошное удовольствие от жалоб.

Но все-таки вы, став незаменимым
и редкостным подсказчиком назад,
кого спасли? С Царьградом, с древним
Римом
я говорил. Как в тряпочку молчат.

Наивны были вы, как я смотрю,
уговорить посмертно не умея
не возвращаться к батюшке-царю
царевича-беднягу Алексея.

Как до секрета всех спасти дознаться?
Мы все – лишь запоздалостей послы,
и поздно посоветовал Данзасу
Андрей Дементьев Пушкина спасти.

Какая полагалась бы отвага,
чтоб достучаться до замшелых лбов
и объяснить, что в «Докторе Живаго» –
какое там предательство? – любовь!

И сам я не подлец, а добрый малый,
но часто на дуде надежд поэт –
истории советчик запоздалый,
в которой сослагательности нет.
Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 11 октября 2013 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: