Главная / Газета 24 Декабря 2010 г. 00:00 / Культура

С незримыми, но зрячими глазами

Эдуард АСАДОВ 1923, г. Мерв (ныне Мары, Туркмения) – 2004, г. Одинцово, под Москвой

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
В 1964 году я навещал Михаила Светлова в больнице, где он лежал с неутешительным диагнозом, но по своему обыкновению шутил даже в такой невеселой ситуации:

– Рак у меня уже есть, но где же пиво?

Выждав, когда мы остались одни, он сказал:

– Ты можешь сделать мне одолжение? Сегодня пришла стайка чудных молоденьких медсестер с цветами, и они попросили помочь им до-

стать десяток книг стихов. Но вовсе не моих, а Эдуарда Асадова. Они, оказывается, сейчас страшный дефицит. Ты не попробуешь найти несколько его книг?

Он сказал это без тени зависти к Асадову, хотя с некоторой грустцой.

Мне удалось помочь Михаилу Аркадьевичу, но не без усилий. Вот какая у Асадова была популярность! В массовости он обошел не только автора «Гренады», но, пожалуй, и нас, шестидесятников. Его читали даже те, кто раньше и в стихи не заглядывал, если, конечно, их не задавали в школе.

В чем был секрет его успеха? Он писал простым, доходчивым языком, без формальных изощренностей, без перегруженности культурными ассоциациями. Его стихи, при всей их дидактической лубочности, задевали чувства простодушных читателей, а особенно одиноких девушек, оставивших родителей в деревнях и провинциальных городках и на каждом шагу убеждавшихся, что не только Москва слезам не верит, но и любой мало-мальски индустриализированный город. В самых банальных житейских ситуациях, которые, казалось бы, не заслуживали внимания искусства, Асадов отыскивал самые болевые точки и участливо отзывался на эту боль.

К сожалению, ему не всегда удавалось преодолевать банальность художественностью, находить свежие, незаемные слова. Возьмем, к примеру, одно из его самых-самых переписываемых стихотворений – «Ночь» (1961).

«Как только разжались объятья, Девчонка вскочила с травы, Смущенно поправила платье И встала под сенью листвы. / Чуть брезжил предутренний свет, Девчонка губу закусила, Потом еле слышно спросила: – Ты муж мне теперь или нет? / Весь лес в напряжении ждал, Застыли ромашка и мята, Но парень в ответ промолчал И только вздохнул виновато… / Видать, не поверил сейчас Он чистым лучам ее глаз. Ну чем ей, наивной, помочь В такую вот горькую ночь?! / Эх, знать бы ей, чуять душой, Что в гордости, может, и сила, Что строгость еще ни одной Девчонке не повредила. / И может, всё вышло не так бы, Случись эта ночь после свадьбы».

Всё тут просто, как в комиксе, и страдальческая реплика девушки будто вписана в маленькое облачко возле ее губ. А последние строчки «И может, всё вышло не так бы, Случись эта ночь после свадьбы» печаталась даже заглавными буквами. Почему же над этим простеньким до схематичности стихотворением ревмя ревели девчата? Да потому, что Асадов неравнодушно заметил вопиющую типичность подстерегающей их беды и по-отцовски предостерег от легковерности, пожалел, сказал слово поддержки.

Кто-то высокомерно назвал Асадова поэтом «пэтэушников и лимиты», но разве это не люди? И для них его стихи были неожиданно найденной спасительной теплотой, подсказкой, как преодолеть одиночество, как сделать карьеру, но и совесть сохранить, кому можно верить в любви, а кому нет. Раньше в молодежных общежитиях гуляли рукописные тетрадочки самосоставленных крошечных антологий, где главенствовали стихи Асадова, наряду с песнями из кинофильмов. Кстати, до сих пор его книги раскупаются, и не только в России. Я видел их на прилавке в Берлине рядом с рестораном «Пастернак». Значит, они кому-то по-прежнему помогают жить.

Да, Асадов шел за читателем, но не учил ничему недоброму, и ничего плохого не было в том, что над его стихами растроганно плакали. Не он виноват, что молодые люди спивались, завязывали на головах целлофановые пакеты, чтобы надышаться клеем «Момент», убивали друг друга или самих себя. Напротив, я уверен, он удержал многих от пессимизма, от подлостей или даже от самоубийства. «Шантаж сентиментальностью» – презрительный французский оборот – к Асадову не относится, потому что он не был циником, а недостаточно тонкий вкус – это другая и очень распространенная болезнь. Ей подвержен и я сам, потому что хотел бы писать сразу для всех, а тогда невольно становишься банальным, ведь многие люди, увы, нуждаются в том, чтобы им напоминали именно избитые истины. Но нередко такое старательное учительство в расчете на массы выходит за рамки искусства.

Эдуард рос в семье учителей. После смерти отца вместе с матерью переехал из Средней Азии в Свердловск, где жил его дед Иван (Ованес) Калустович Курдов, в юности бывший секретарем Н.Г. Чернышевского. Дед много рассказывал о каменной несгибаемости этого человека, ставшего для внука учителем стойкости. Рассказы деда пригодились Эдику, когда в 1941 году сразу после школы он ушел добровольцем на фронт и стал «огневиком» в артминометном дивизионе: сначала наводчиком, потом и командиром орудия, а после краткосрочных курсов командиром батареи «Катюш». Воевал на Волховском, затем на 4-м Украинском фронте. В 1944 году под Севастополем получил осколочное ранение в лицо, но, еле разбирая дорогу и временами теряя сознание от потери крови, все-таки довел грузовик со снарядами до артиллерийских позиций. После этого ему уже не смогли спасти глаза, и он, как сам написал в поэме «Снова в строй», провалился навсегда «в черную бархатную тьму».

Впервые я увидел его после войны на спектакле по пьесе Андрея Глобы о Пушкине, которого блистательно играл Всеволод Якут. Эта игра завораживала. А в зале меня поразил молодой человек с черной полумаской на лице, полностью закрывающей глаза, чьим поводырем была благородной внешности девушка. Я никогда прежде не видел слепого человека в театре. Не знал, кто это, но оказался рядом с ним в очереди у гардероба, после того как он отбил ладоши, поднявшись с места вместе со всем залом и бесконечно вызывая Якута.

– Якут в роли Пушкина – это для меня самое большое театральное потрясение в Москве! Да и для меня ли одного! – лихорадочно говорил он своей спутнице. – А Москву, как я уже понял, не просто потрясти.

Но ему тоже суждено было потрясти Москву. Пусть не Москву, скептически искушенную и воспитанную совсем на других поэтах, но Москву, часто еще не прописанную в Москве, приезжую, которая укладывала асфальт, таскала тяжести, ворочала ломами, скалывала лед, белила стены, управляла кранами, строила новые станции метро, гостиницы и аэропорты.

Я написал когда-то о рабочей молодежи: «А за девчоночьими замашками – / пара асадовских строк под кудряшками». Эдик, с которым мы тогда дружески общались, на меня обиделся. Но я же был озабочен не тем, что девчонки его читают, а тем, что им одним ограничиваются, не замечая рядом с собой, может быть, неузнанного Алешу Карамазова.

Как-то я поселил у себя на даче молодого поэта по фамилии Петухов, отчисленного из Литинститута, уговорил ректора Сергея Есина восстановить его. Когда умер один из моих ближайших друзей и учителей в поэзии Владимир Соколов, я прилетел из США на похороны. Наскоро принял душ и переоделся. Садясь в машину, заметил, что Петухов совершенно индифферентно наблюдает за мной, вовсе не собираясь проститься с одним из лучших современных поэтов России.

– Ты что, не поедешь на похороны Соколова?

– А зачем? Я его лично не знал. Из стихов кое-что, правда, попадалось. Но это всё дела вашего поколения, – вяло пожал плечами этот кандидат в гении, не понимая, что гении из ничего не вырастают.

Из госпиталя Асадов решил послать свои стихи К.И. Чуковскому. До войны Эдик прочитал его статью о переводах Анны Радловой из Шекспира и убедился, что автор веселых детских книжек еще и жесткий и зубастый критик. «Статья была настолько умной, едкой и беспощадной, что от бедной переводчицы, я думаю, остались лишь туфли да прическа». Ответ пришел почти через месяц:

«Дорогой Эдуард Аркадьевич! (Это я-то Эдуард Аркадьевич, в мои двадцать лет!)

…От души благодарю Вас за письмо и за доверие. Однако же сразу должен предупредить, что, оценивая стихи, не кривлю душой и не стараюсь «подсластить пилюлю», как бы ни была она горька. Тем более с Вами. Тут я считал бы это просто кощунственным».

Ну а дальше, после такого «предупредительного грома», блеснула и молния. От посланных мною стихов остались, пожалуй, только моя фамилия и даты. <…>

Самым же неожиданным был вывод: «…Однако, несмотря на всё сказанное выше, с полной ответственностью могу сказать, что Вы – истинный поэт. Ибо у вас есть то подлинное поэтическое дыхание, которое присуще только поэту! Желаю успехов. К. Чуковский».

Асадов никогда не оправдывал сталинских преступлений, но тяжело переживал распад СССР, когда вдруг всё пошло на продажу: «Скажи мне: что с тобой, моя страна? К какой сползать нам новой преисподней, Когда на рынках продают сегодня Знамена, и кресты, и ордена?!»

Я сделал оплошность, не включив стихи Асадова в антологию «Строфы века», и дал ему слово исправить эту ошибку. «Без меня народ неполный» – сказано у Андрея Платонова. Так и без Асадова была бы неполной антология русской поэзии.


* * *
Прости меня, Эдик.
Но я не забыл посреди развалившихся этик,
что ты, защищая когда-то всех нас,
глаза потерял, но мое поколение спас.
И, встретиться где-то с тобою готовясь,
я вряд ли смогу сохранить свою совесть
без взгляда незримых асадовских глаз.
Евгений ЕВТУШЕНКО

В землянке

(Шутка)

Огонек чадит в жестянке,
Дым махорочный столбом…
Пять бойцов сидят в землянке
И мечтают кто о чем.

В тишине да на покое
Помечтать – оно не грех.
Вот один боец, с тоскою
Глаз сощуря, молвил: «Эх!»

И замолк. Второй качнулся,
Подавил протяжный вздох,
Вкусно дымом затянулся
И с улыбкой молвил: «Ох!»

«Да», – ответил третий, взявшись
За починку сапога,
А четвертый, размечтавшись,
Пробасил в ответ: «Ага!»

«Не могу уснуть, нет мочи! –
Пятый вымолвил солдат. –
Ну чего вы, братцы, к ночи
Разболтались про девчат!»

1947

Стихи о рыжей дворняге

Хозяин погладил рукою
Лохматую рыжую спину:
– Прощай, брат!
Хоть жаль мне, не скрою,
Но всё же тебя я покину.

Швырнул под скамейку ошейник
И скрылся под гулким навесом,
Где пестрый людской муравейник
Вливался в вагоны экспресса.

Собака не взвыла ни разу.
И лишь за знакомой спиною
Следили два карие глаза
С почти человечьей тоскою.

Старик у вокзального входа
Сказал: – Что? Оставлен, бедняга?
Эх, будь ты хорошей породы…
А то ведь простая дворняга!

Огонь над трубой заметался,
Взревел паровоз что есть мочи,
На месте, как бык, потоптался
И ринулся в непогодь ночи.

В вагонах, забыв передряги,
Курили, смеялись, дремали…
Тут, видно, о рыжей дворняге
Не думали, не вспоминали.

Не ведал хозяин, что где-то
По шпалам, из сил выбиваясь,
За красным мелькающим светом
Собака бежит, задыхаясь!

Споткнувшись, кидается снова,
В кровь лапы о камни разбиты,
Что выпрыгнуть сердце готово
Наружу из пасти раскрытой!

Не ведал хозяин, что силы
Вдруг разом оставили тело,
И, стукнувшись лбом о перила,
Собака под мост полетела…

Труп волны снесли под коряги…
Старик! Ты не знаешь природы:
Ведь может быть тело дворняги,
А сердце – чистейшей породы!
1948

Опубликовано в номере «НИ» от 24 декабря 2010 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: