Главная / Газета 21 Декабря 2007 г. 00:00 / Культура

Тихий, но не продажный

Леонид ТРЕФОЛЕВ (1839, г. Любим Ярославской губернии – 1905, Ярославль)

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
Поэзия пересыпана нечаянными пророчествами, основанными на совпадении черт будущего с чем-то очень похожим на прошлое. Порой поэтические прозрения – это лишь сатирические вариации сегодняшних впечатлений. Но прошлое как потенциальное будущее всегда обманчиво.

Так, былое земство представляется Александру Исаевичу сообществом спасателей России, хотя сам он по возрасту не мог, как бы ни хотел, побывать хотя бы на одном земском заседании. А вот автор стихотворных «записок земца» знал подноготную тамошних посиделок назубок:

За столом сидели умные «особы»

И решали плавно, чинно и без злобы

О хозяйстве сельском хитрые вопросы.

Это были «наши». Это были «россы»…

Тут даже политическая терминология сегодняшняя. Ну не диво ли дивное?

…Люди с головами, всё экономисты.

Помыслы их были радужны и чисты,

Как душа младенца; взоры – не свирепы;

Ибо, рассуждая о посадке репы

Или о горохе самым важным тоном,

Трудно быть Маратом,

трудно быть Дантоном.

…Но, на всякий случай,

средь экономистов

Важно поместился

местный частный пристав…

Знаете, что мне это напоминает? Весьма остроумные стихотворные фельетоны Дмитрия Быкова, печатающиеся ныне в «Огоньке» как «письма счастья». Но стихи Трефолева 1881 года не менее актуальны.

Когда Александр Блок писал: «…А ты всё та ж, моя страна, В красе заплаканной и древней», – это, конечно, была правда, но и маниловские разговоры о сельском хозяйстве у нас неистребимы.

Напрасно автор стихов о земстве слишком уж прибеднялся:

Мой бедный неуклюжий стих

Плохими рифмами наряжен,

Ты, как овечка, слаб и тих,

Но, слава Богу, не продажен.

Так уничижительно высказался о себе как о поэте один из первых певцов русского крестьянства, несмотря на то, что происходил он из помещичьей семьи, правда, небогатой. Но это не было тем самоуничижением, которое паче гордости. Он просто-напросто не преувеличивал эха собственной поэзии в присутствии такого своего современника, как Н.А. Некрасов, и даже таких не столь громких, но все-таки известных всей читающей России поэтов, как Яков Полонский и Николай Щербина. Он ценил даже Льва Мея, хотя тот и слыл скучноватым.

Леонид Трефолев скучноватостью и сам грешил, зато не грешил неправдой, приспособленчеством. Он был честен перед собой, никогда не преувеличивал своего таланта и страдал лишь от собственного бессилья изменить жизнь, как хочется.

Так я бессилен, что даже распятья

С твердою верой держать не могу.

Но ему и этого показалось недостаточно, чтобы осудить себя. Дальше – еще мятежней, на грани разрушения привычной глагольной формы:

Так я бессилен, что даже… проклятья

Завещевать никому не могу.

Трефолев осуществил рискованный эксперимент, решив прикоснуться к песне о камаринском мужике. Ее фольклорный вариант, который поднял до облаков своим громоподобным голосом Федор Шаляпин, был гораздо короче и личностней. Однако дерзновенность поэта превратила песню в развернутую балладу, подарила ей завораживающие ритменные переходы, неожиданные повороты русского самоцветного слова, то плящущего, топча собственную шапку, то рыдающего всухую – только сотрясаниями плеч. Это ли не воплощенная неудержимая славянская стихия? Такая же трефолевская попытка с «Дубинушкой», к сожалению, не удалась.

Почему он так часто обращался к чужим сюжетам, почему так любовно переводил и поляка Владислава Сырокомлю, и украинца Тараса Шевченко, и французов, сербов, хорватов, ирландцев? Потому что всемирная поэзия стала всепланетно расширившейся библиотекой его детства.

Как начинающий поэт Трефолев пустил корешки, словно ветка вербы, поставленная в воду в библиотеке отца, где из всех книг на полках торчали неравнодушные закладки. И первые стихи сына были подобны пушистым вербным белым комочкам, привыкшим дышать особым, книжным воздухом, как во многих русских интеллигентных семьях. Библиотека для юного Леонида была вроде часовни. Он был потрясен случаями, когда помещики доходили до того, что отправляли грамотных крепостных библиотекарш в коровницы, чтобы показать им их место. Но и отец, и его соседи, тоже собиравшие библиотеки, были другими людьми и надеялись на перемены, не догадываясь, что они будут настолько жестокими, превращая книги в груды пепла, а церкви в хлева. Всё это было впереди. Тогда еще верилось в доброту свободы, а ее жестокость была непредставимой.

Обеспеченность приводила пусть не всех, но многих к пониманию вторичности материальных ценностей и раскрывала примат духовности, что, надеюсь, произойдет с детьми и внуками нынешних нуворишей.

Трефолев, которого читатели принимали за разночинца, был особым разночинцем – из дворян. Тезка спартанца Леонида, прославившегося своим мужеством в сражении под Фермопилами (едва ли не впервые это имя было дано родителями будущему русскому поэту), он достойно продержался в осаде тупо топорных скалозубов, будучи редактором «Ярославских губернских новостей». Вот как он передал А.М. Достоевскому, брату писателя, свою беседу с вице-губернатором Тройницким, который был его главным цензором:

«– Скажите, пожалуйста, что это за Ушинский, о смерти которого вы объявляете в черных каемках и обещаете еще впоследствии полную биографию его?..

– Неужели вам неизвестна, г. вице-губернатор, фамилия Константина Дмитриевича Ушинского, этого знаменитого русского педагога, составителя книги «Родное слово», по которой сотни тысяч русских детей обучались грамоте?..

– Всё это хорошо, но я полагаю, что это не подходит к той программе, что может, по закону, быть помещаемо в неофициальной части губернских ведомостей, – сказал как рак покрасневший Т.».

Уверен: когда через несколько лет Трефолев писал эпиграмму на М.Н. Каткова, то он вспомнил и Тройницкого, и всех тех, коим несть числа:

Живется тяжко на Руси,

И плачем мы, склонясь над урной…

В наш век тревожный, в век наш бурный

Нас от урядников спаси

Хоть ты, жандарм литературный!

Некрасов, и это делает ему честь, не согласился признать Трефолева своим учеником-подражателем. Он сказал: «Скорее – последователь. Но если ученик, то такой, которым может гордиться учитель».


Песня о камаринском мужике

Отрывки
Ах ты, милый друг, камаринский мужик,
Ты зачем, скажи, по улице бежишь?
Народная песня
1
Как на улице Варваринской
Спит Касьян, мужик камаринский.
Борода его всклокочена
И дешевкою1 подмочена;
Свежей крови струйки алые
Покрывают щеки впалые.
Ах ты, милый друг, голубчик мой Касьян!
Ты сегодня именинник, значит – пьян.
Двадцать девять дней бывает в феврале,
В день последний спят Касьяны на земле.
В этот день для них зеленое вино
Уж особенно пьяно, пьяно, пьяно.
Февраля двадцать девятого
Целый штоф вина проклятого
Влил Касьян в утробу грешную,
Позабыл жену сердешную
И своих родимых деточек,
Близнецов двух, малолеточек.
Заломивши лихо шапку набекрень,
Он отправился к куме своей в курень.
Там кума его калачики пекла;
Баба добрая, румяна и бела,
Испекла ему калачик горячо
И уважила… еще, еще, еще.

4
У кумы же печка топится,
И кума спешит, торопится,
Чтобы трезвые и пьяные
Калачи ее румяные
Покупали, не торгуяся,
На калачницу любуяся.
Эко горе, эко горюшко, хоть плачь!
Подгорел совсем у кумушки калач.
Сам Касьян был в этом горе виноват:
Он к куме своей явился невпопад,
Он застал с дружком изменницу-куму,
Потому что, потому что, потому…
«Ах ты, кумушка-разлапушка,
А зачем с тобой Потапушка?
Всех людей считая братцами,
Ты не справилась со святцами.
Для Потапа-безобразника
Нынче вовсе нету праздника!»
Молодецки засучивши рукава,
Говорит Потап обидные слова:
«Именинника поздравить мы не прочь,
А куму мою напрасно не порочь!»
А кума кричит: «Ударь его, ударь!
Засвети ему фонарь, фонарь, фонарь!»

5
Темной тучей небо хмурится.
Вся покрыта снегом улица;
А на улице Варваринской
Спит… мертвец, мужик камаринский,
И, идя из храма Божия,
Ухмыляются прохожие.
Но нашелся наконец из них один,
Добродетельный, почтенный господин, –
На Касьяна сердобольно посмотрел:
«Вишь, налопался до чертиков, пострел!»
И потыкал нежно тросточкой его:
«Да уж он совсем… того, того, того!»
Два лица официальные
На носилки погребальные
Положили именинника.
Из кармана два полтинника
Вдруг со звоном покатилися
И… сквозь землю провалилися.
Засияло у хожалых «рожество».2
Им понравилось такое колдовство,
И с носилками идут они смелей,
Будет им ужо на водку и елей;
Марта первого придут они домой,
Прогулявши ночь… с кумой, с кумой, с кумой.
1867

1 Дешевка – удешевленная водка, сивуха.
2 «Рожество» – лицо (рожа).


* * *

В черном накомарнике
дырок нет для глаз…

В лагере –
камаринский
перепляс.
Ваньки,
Гоги,
Мотэле –
все в одном аду.
Зубы так чечетили
там на холоду.
Я не знаю –
Трефолев
умел плясать аль нет?
Карты –
пики,
трефы ли –
тот же черный цвет.
Кем же так прошляплено –
держит пусть ответ,
что певца Шаляпина
здесь, в ГУЛАГе, нет!
Ты,
Иван Денисович,
снова на «очке»?
Черный ватник,
высунись
на тусовочке!
В будущих регалиях –
слова мастера.
Что-то проморгали
мусора.
Всё же потрясающе,
как провел он их –
Александр Исаевич,
камаринский мужик!
Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 21 декабря 2007 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: