Главная / Газета 25 Мая 2007 г. 00:00 / Культура

Блистательный неудачник

Бенедикт ЛИВШИЦ (1886, Одесса – 1938, в заключении)

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
«Литературный неудачник, я не знаю, как рождается слава», – так с неким уничижением высказался о себе этот еврейский красавец, похожий офицерской выправкой и непреувеличенно орлиным римским патрицианским носом на арийского аристократа. Он отнюдь не стеснялся своей гордыни, а позволял себе высокомерно культивировать ее, сделав ее своей шпагой, почти не вкладываемой в ножны.

…Не осуди моей гордыни

И дай мне в хоре мировом

Звучать, как я звучал доныне,

Отличным ото всех стихом.

Задачей своей, возможно, даже себе в этом не признаваясь, он поставил, прежде всего, вырваться раз и навсегда из национального изгойства, из черты оседлости географической, а заодно и духовной, прорваться в Киев, в Петербург, в Москву, в мировое пространство и мировую культуру.

В феврале 1911 года у него, студента-юриста, вышла книжка «Флейта Марсия», а в декабре, после знакомства с Давидом Бурлюком, его неудержимо потянуло к футуристам, обещавшим плечом к плечу «стоять на глыбе слова «мы» среди моря свиста и негодования». Между тем его стремление присоединиться к ним совпадало не столько с риторикой их оглушительных манифестов, сколько с объявленным в его первой книжке намерением сделать свою поэзию «флейтой Марсия». По древнегреческой легенде, фригийский силен Марсий нашел флейту, брошенную Афиной, вызвал на музыкальное состязание бога Аполлона, игравшего на кифаре, и был им побежден. Разгневанный его дерзостью, бог содрал с Марсия кожу и повесил ее на дереве. При звуке флейты она трепетала. Кажется, подобные расправы все-таки не применялись в сталинскую эпоху, хотя далеко ли от легендарного живодерства ушли гепеушники, сконструировавшие машинку для вырывания ногтей, да еще получившие за это премию.

А мы до сих пор не знаем, как истязали многих несчастных, в том числе и Бенедикта Лившица, арестованного 16 октября 1937 года и лишь через одиннадцать месяцев, 21 сентября 1938 года, расстрелянного.

И ему не удалось продолжить соревнование с несчастным по-своему Аполлоном революции Владимиром Маяковским. Путь его для Лившица был так же «запретен», как и путь Велимира Хлебникова, хотя он ценил обоих, в отличие от Алексея Крученых, которого терпеть не мог, да и от многих других, а особенно поздних лефовцев, мало общего имевших с первоначальным протестным футуризмом.

Вскоре после поражения революции 1905 года Лившиц предсказал, что исход следующей революции будет другим и еще более трагическим:

Преемственности рвется нить

У самого подножья храма,

Ничем уж не остановить

Дорвавшегося к власти хама.

Лившиц был юношей эрудированным. Он, конечно же, уступал в таланте Маяковскому, но благодаря образованности исторической, философской и лингвистической был гораздо прозорливей, чем он. Вообще сила ума у Лившица превосходила силу эмоций, скрываемых неизвестно откуда взявшимися великосветскими манерами.

Футуристы отвергали классиков, а Лившиц упирался: «Убежав от живых, предаюсь утешенью: Пусть, где жизнь, я – мертвец, но где смерть – я живу!» Не случайно его первую книгу приветствовал Валерий Брюсов, от коего шел тоже мертвящий холодок. Лившиц упивался словами, над которыми футуристы гоготали: Евтерпа, Эллада, фавн, Эрос, нимфоманическое рондо.

Даже выступая вместе с футуристами, он всячески сопротивлялся им, чувствуя себя лазутчиком классики русской и европейской в стане ее ниспровергателей. Он открыл Бурлюку и его соратникам Шарля Бодлера, Артюра Рембо, Поля Верлена и других «проклятых поэтов», но вдруг увидел, что некоторые футуристы лишь хотели казаться проклятыми, а на деле отнюдь не чурались комфорта, над которым издевались в стихах. А впоследствии гораздо самоубийственней протеста против государства оказалась ставка на государственность, что и погубило Маяковского.

Противореча заявлению Лившица, что он якобы не знает, как делается слава, вся его знаменитая мемуарная книга «Полутораглазый стрелец» проникнута отвращением к дурно пахнущей кухне и негигиеничной кулинарии славы. «…Сокрушители поэтической и живописной традиции, основоположники новой эстетики, рисовались мне безродными марсианами, ничем не связанными не только с определенной национальностью, но и со всей нашей планетой существами, лишенными спинного мозга, алгебраическими формулами в образе людей, наделенными, однако, волей демиургов, двухмерными тенями, сплошной абстракцией…»

Это не мешало семейству Бурлюков устраивать в херсонском имении Чернянка, которым управлял отец, Давид Бурлюк-старший, воистину раблезианские пиры. Пожирание всего на свете – окороков, ветчин, колбас, сыров, копченых гусей, а заодно и первых кубистских опытов, фотографии которых доставлялись прямо к бурлючьему столу, поражало Лившица энергией маниакального чавкающего поглощения, а затем переваривания и превращения в то, что называлось футуризмом.

Забавно, что краски и холсты покупались на папины денежки, а сам он только сокрушенно качает головой, но ублажает, по его мнению, взбесившихся, но все-таки своих, а не чьих-нибудь детей. Давида Бурлюка, для которого и Маяковский был доселе невиданным блюдом, в которое он сладостно вонзил свои клыки, Лившиц описывал так: «Вот она, настоящая плотоядь!.. И как соблазнительно это хищничество! Мир лежит, куда ни глянь, в предельной обнаженности, громоздится вокруг освежеванными горами, кровавыми глыбами дымящегося мяса: хватай, рви, вгрызайся, комкай, создавай его заново, – он весь, он весь твой!»

Замечательно написано! Не убили бы Лившица так рано, он писал бы плотную, густую, как украинская сметана, прозу. А если бы он дожил до трагедии Бабьего Яра, наверняка бы написал стихи гораздо лучшие, чем я. Ведь антисемитизм прошелся по нему с рождения.

Понять, что такое футуризм, пожалуй, легче всего по двум книгам – «Охранной грамоте» Пастернака и «Полутораглазому стрельцу» Лившица, который панорамно, объемно, многочеловечно воплотил бурление бурлюковского клана под паровозные свистки XX века, разродившегося доселе невиданными скособоченно перекореженными картинами и изо всех сил старавшимися быть неизящными стихами. Но если у Пастернака главенствует восхищенное и одновременное расстроенно-огорченное чувство к Маяковскому, а остальных футуристов он третирует неописанием, то книга Лившица восполняет этот пробел, показывая, как «сросшееся телами, многоголовым клубком, крысьим королем роилось бурлючье месиво».

Лившиц не скрывал первоначальной восторженности перед футуристами, пораженный тем, что творилось в бурлючьем гнезде, когда художница Александра Экстер привезла фотографию последней работы Пикассо. Но это не было деловитым коленопреклоненным слямзиванием.

Мемуарист точно передает собственные ощущения от того, как средний из братьев Бурлюков, Владимир, пишет его портрет, нащупывая приемы будущего авангардизма, определившего – к добру или к худу – принципы разложения натуры по канону «сдвинутой конструкции». «Меня сейчас разложат на основные плоскости, искромсают на мелкие части и, устранив таким образом опасность внешнего сходства, обнаружат досконально «характер» моего лица».

Впоследствии уже не художники, а политики начали кромсать душу русского человека, удаляя из нее богобоязненность и прививая взамен властебоязнь. Но Лившиц преодолел ее в своей на редкость вольготно написанной книге в совсем, казалось бы, неподходящие для вольготности времена. Любое время может пригодиться для свободы, а особенно – самое неудобное для нее. «Неудобства» либо ломают хребет, либо порождают великую энергию противостояния. При всей саркастичности Лившица, которому принадлежит знаменитая фраза «Уже в шестнадцатом году «Облако» Маяковского разгуливало в штанах его собственного покроя, а не в детских трусиках футуризма», он восхищался футуристами, их ненасытной дерзостью в прорывах за границы искусства.

Книга Лившица – одновременно и приговор футуризму, и ода ему. Автор рад показать, с какой провинциальной заносчивой гордостью отечественные футуристы противостояли Маринетти и его сподвижникам, которые без зазрения совести подмешивали порох для будущей мировой войны в чернильницы и в краски на своих палитрах. В то же время он понимал, что эта гордость иногда пугающе превращалась в национальную гордыню, в изоляционизм со вздернутыми зазнайски носами, и не зря предупредил: «Ты воззовешь, в бреду высоком Лишь мудрость детства восприяв, Что невозможно быть востоком, Навеки запад потеряв…» Именно поэтому он и пытался привить не только «классическую розу», но даже «проклятых поэтов» «советскому дичку», положив столько сил на переводы. Это делает ему честь, хотя, мне кажется, Лившицу, как и другим переводчикам, до сих пор не удалось доказать гениальность «Пьяного корабля» Рембо при его русском воплощении, как это сделала Оношкович-Яцына с Киплингом, или Маршак с Бернсом, или Пастернак с Шекспиром.

Лившиц не устоял, поддался футуристическому соблазну. Но только временно – образование не позволило ему раствориться в компании профессиональных бунтарей. Футуризм, которому удалось заполучить таких гениев, как Хлебников и Маяковский, все-таки упрощал, доводя до прямых, хотя порой и ломаных линий, мир, в котором была предана остракизму даже мягкость овала, отброшены полутона, вычеркнуты стихи, созданные для того, чтобы читать их вполголоса.

Но, когда Лившиц ушел от футуристов, у него не осталось нежности стиха, порой необходимой наивности, сентиментальности, незащищенного мальчишества. Остался только профессионализм, но слишком жесткий, безвоздушный. А тот мир, который футуристы воображали принадлежащим им, у них отняли. Отняли те, кого они презирали.




Нева
Вольнолюбивая, доныне
Ты исповедуешь одну
И ту же истину, рабыней
В двухвековом не став плену.

Пусть нерушимые граниты
Твои сковали берега,
Но кони яростные взвиты
Туда, где полночь и пурга.

Пусть не забывший о героях
И всех коней наперечет
Запомнивший ответит, что их
В стремнину темную влечет?

Иль эти мчащиеся, всуе
Несбыточным соблазнены,
Умрут, как Петр, от поцелуя
Твоей предательской волны?
1916

* * *
Я знаю: в мировом провале,
Где управляет устный меч,
Мои стихи существовали
Не как моя – как Божья речь.

Теперь они в земных наречьях
Заточены, и силюсь я
Воспоминанием извлечь их
Из бездны инобытия.

Пою с травой и с ветром вою,
Одним желанием греша:
Найти хоть звук, где с мировою
Душой слита моя душа.
1919

* * *
Самих себя мы измеряем снами,
На дно души спускаемся во сне,
И некий дух себя измерил нами
В первоначальном дыме и огне.

Он в этот миг установил навеки
Зодиакальный оборот земли
И русла вырыл, по которым реки
Людских существований потекли.

О, темный голос, ты не льстишь сознанью,
Ты воли извращаешь благодать:
Я не хочу видений смутных гранью
Во сне довременном существовать!

Что на весах у судии любого
Вся участь Трои в Ледином яйце,
Коль в этот стих облекшееся слово
Уже не помнит о своем творце?

Оно само пересекает воды,
Плывет по сновидениям чужим,
И утлый мир божественной свободы –
Где ни приснится – неопровержим.
1923


* * *

Лазутчик классики во стане футуристов,
был Лившиц Бенедикт, как вепрь, неистов,
и драться ему было не слабо
за Пушкина, Ахматову, Рембо.

Два футуриста классиками стали,
и одного полуубил хвалою Сталин,
и Бенедикт, на много лет забыт,
им тоже до конца был не убит.

Поэты – из особенных существ.
Порой считают ненависть за честь.
Великими убийцам не бывать –
убийцы не умеют убивать.
Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 25 мая 2007 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: