Главная / Газета 29 Сентября 2006 г. 00:00 / Культура

Свободный новодевичий затворник

Борис Садовской (1881, Ардатов Нижегородской губернии – 1952, Москва)

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
Если бы мне, не называя автора, прочитали из исторической прозы пристальное описание: «Пышные волосы, быв напудрены и оттого белы, как снег, вздымались над челом, подобно замерзшему водопаду» или как будто в проброс уроненное: «Не по-пустому сказано, что счастие там нас ждет, где его обрести не чаем», я, ей-Богу, мог бы поверить, что чудом нашлась неизвестная повесть Пушкина, настолько здесь ощутимо пушкинское перо, самонаслаждающееся от легкости танца по бумаге.

Ан нет, это долго пребывавшая в забвении проза наконец-то заслуженно вспоминаемого поэта Бориса Садовского, прятавшегося где-то в монастырской келейке за строем до золотого блеска начищенных кирпичной крошкой самоваров, которым он посвятил целую стихотворную Самовариаду, а железных коней пятилеток – тракторов – вовсе не заметил.

Означает ли это, что он был поклонником Пушкина, который так его околдовал, что Садовской стал обожателем-имитатором? Вот и не угадали.

А дело в том, что Садовской
был сам орешек колдовской.


Он, представьте себе, имел непозволительную в глазах либералов и сегодняшних времен душевную склонность к императору Николаю Первому – врагу пушкинских друзей-декабристов. Портрет Николая висел у Садовского в его келейке, а Пушкина он однажды метафорически обозвал в стихах почти так же, как недавно президент Венесуэлы Уго Чавес – Джорджа Буша: дьяволом. «Понятно, чьим огнем твой освящен треножник, Когда в его дыму Козлиным голосом хвалы поет безбожник Кумиру твоему». Но, может быть, противостояние Пушкину, непосильное ни для кого из потомков, было необходимо Садовскому как раз в силу непосильности, для доказательства своей человеческой крупности, унижаемой страшной болезнью, прозванной в народе «сухоткой», – платой за любопытство к острым ощущениям?

70-летняя жизнь Бориса Садовского была расколота надвое – и как раз посередине. Осенью 1916 года его, 35-летнего, общительного и деятельного, успевшего выпустить три сборника стихов, еще три сборника историко-литературных и критических статей и две книги прозы, – разбил паралич. И оставшиеся 35 лет он был прикован к инвалидной коляске и обречен на глухое затворничество. В письме вспомнившему о нем Корнею Чуковскому в декабре 1940 года Садовской сообщает о своем бедственном положении откровенно, но без надрыва: «Я ходить не могу и руками владею не свободно; в остальном же сохранился». Но для себя самого еще восемью годами раньше записал со всей беспощадностью: «Я – уволенный в отпуск труп. Мой гроб – моя комната». Эта полуподвальная комната под церковью в густо заселенном бездомными москвичами Новодевичьем монастыре, живо обрисована в ироническом стихотворении, обращенном к Бернарду Шоу, посетившему Советский Союз во время кругосветного путешествия в 1931 году и не устававшему восхищаться достижениями социализма.

Первые стихи Садовской напечатал, еще обучаясь в нижегородской гимназии. В 1902 году он приехал в Москву, поступил в университет, но скорее числился, чем учился, предпочитая творческие занятия.

Пушкин, в чьих стихах Садовской особо ценил «кристаллизацию житейского волненья», поэты его круга, а из более поздних – Афанасий Фет были выбраны Садовским для историко-литературного изучения. Фета он много раз видел во сне. Например, так: «В ясную морозную полночь на Плющихе в доме Фета звякнула парадная дверь; он вошел в шубе и шапке, сделал несколько быстрых шагов, расправил белую бороду, оглянулся, подпрыгнул и полетел».

Из современных поэтов наиболее близким Пушкину Садовской находил Валерия Брюсова. И как раз Брюсов неожиданно пригласил его в только что созданный им журнал «Весы», вокруг которого группировались символисты. В «Весах» Садовской печатался с такой интенсивностью, что по количеству публикаций пропустил вперед только двух мэтров символизма – самого Брюсова и Бальмонта.

Острым, язвительным перышком набросал портрет молодого Садовского еще один автор «Весов» – Андрей Белый: «Часто являлся к нам в «Весы» поджарый, преострый студентик; походка – с подергом, а в голосе – ржавчина; лысинка метилась в желтых волосиках, в стиле старинных портретов причесанных крутой дугой на виски; глазки – карие; съедены сжатые губы с готовностью больно куснуть те две книги, которые он получил для рецензий; их взяв, грудку выпятив, талией ерзая, локти расставивши, бодрой походкой гвардейского прапорщика – удалялся: Борис Садовской, мальчик с нравом, с талантами, с толком, «спец» в технике ранних поэтов и боготворитель поэзии Фета…»

Оказавшись в кругу символистов, Садовской, однако, с ними не смешивался, держался особняком. Эту его особость видели и ценили. Блок после домашнего пятичасового общения с ним записал в дневнике 13 ноября 1912 года: «…Борис Александрович Садовской – значительный, четкий, странный и несчастный».

Самая известная книжка стихов Садовского «Самовар» (1914) представляет собой собрание од этому мудрому идолу русских патриархальных вечеров. Садовской воссоздал из самоварного дымка утерянную философию медлительного, подслащенного терпким вареньем черноплодной рябины русского эпикурейства. Но поскольку эпикурейство – русское, то оно чуть горьковатое, с грустцой.

Из-за болезни Садовского то и дело возникали слухи о его смерти. В 1925 году Владислав Ходасевич даже напечатал в Париже некролог о Садовском. «Вероятно, его дарование как поэта было невелико, – отмечал Ходасевич. – Но оно было в высшей степени гармонично…Стихи его никогда не изумляли, не поражали, даже и не восхищали, – но это всегда была чистая и возвышенная поэзия… Если угодно, лирика его была даже суховата, – но зато читатель никогда не мог заподозрить Садовского в желании показаться не тем, что он есть, – в позерстве, притворстве, лжи. Садовской был правдив. А быть правдивым поэту труднее, чем об этом принято думать».

В 1917 году, на переломе собственной жизни и на переломе истории, Садовской обратился к пушкинским ямбам в полном пронзительной горечи стихотворении «Памятник».

Издав с 1909 по 1917 год двенадцать книг, Садовской смог выпустить во второй, советской половине жизни только две. Рукописи, отправляемые в редакции, обычно возвращались. Иногда их просто теряли. Вересаев, взявшись помочь Садовскому, сумел напечатать только два стихотворения. В редакциях, признался он автору, ответ один: «Несозвучно эпохе».

Жил Садовской в полной нищете, о чем свидетельствует стихотворное послание орденоносцу и депутату Лебедеву-Кумачу, прославившемуся в эпоху стахановского производства колючей проволоки строчками: «Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек». В стихотворении, звучащем с разоблачающей пародийностью по адресу «товарища по перу», есть и насмешливый намек на самого товарища Сталина: «В последние года в постель пришлось свалиться: Смерть хмурая ко мне так близко подошла, Но ожил и пишу. И как же не трудиться, Когда над головой полет орла». Почему же Садовского не тронули?

Мне не верится в распространяемую версию, будто в начале войны его завербовали, чтобы он разыгрывал роль руководителя антисоветской организации «Престол» для заманивания немецких курьеров – слишком все это театрально. Достовернее выглядит история о том, что Сталин, навещая могилу Аллилуевой, наткнулся на парализованного старика в инвалидном кресле и спросил, чем может ему помочь. Старик попросил установить ему радио.

Умер Садовской день в день со Сталиным, но за год до него.


ВОСЬМИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ

Тарарабумбия,
Сижу на тумбе я,
Домой не двинусь я –
Там теща ждет меня.

Боюсь изгнания,
Волосодрания.
Такая участь суждена,
Когда ученая жена!

Тарарабумбия,
Здесь не Колумбия:
Здесь наши гласные
Во всем согласные.

Дела доходные,
Водопроводные.
Все нам полиция решит,
Покуда Дума крепко спит.

1916


ПАМЯТНИК

Мой скромный памятник не мрамор бельведерский,
Не бронза вечная, не медные столпы:
Надменный юноша глядит с улыбкой дерзкой
На ликование толпы.

Пусть весь я не умру, зато никто на свете
Не остановится пред статуей моей
И поздних варваров гражданственные дети
Не отнесут ее в музей.

Слух скаредный о ней носился недалеко
И замер жалобно в тот самый день, когда
Кровавый враг обрушился жестоко
На наши села и стада.

И долго буду я для многих ненавистен
Тем, что растерзанных знамен не опускал,
Что в век бесчисленных и лживых полуистин
Единой Истины искал.

Но всюду и всегда: на чердаке ль забытый
Или на городской бушующей тропе,
Не скроет идол мой улыбки ядовитой
И не поклонится толпе.

1917


БЕРНАРДУ ШОУ

Сэр, мне грустно чрезвычайно,
Что в один из Ваших дней
Не попали Вы случайно
В монастырский наш музей.

Вы б увидели, как время
Ход усиливает свой,
Как растет живое семя
На равнине гробовой.

Как над мертвыми костями
Веселится детвора,
Ожидая вместе с нами
Радость светлого утра.

Но в огромном этом зданье
Лишь одно нехорошо,
И на это Вы вниманье
Обратите, мистер Шоу.

За оградою музея
Третий год живет поэт.
Он, здоровья не жалея,
Проработал тридцать лет.

Дан ему чулан убогий,
Где ни печки, ни тепла.
И поэт больной, безногий
Просит теплого угла.

«Для тепла найдется вата.
Керосинку можно жечь!» –
Вот от здешнего собрата
Он какую слышит речь.

Право, было б интересно
Вам чуланчик этот снять.
И да будет Вам известно,
Что всего в нем метров пять.

Поучительно для мира
Заглянуть сюда зимой.
Тридцать пятая квартира,
Корпус, кажется, седьмой.

1931

РАДИО

Как угораздило вдовца,
вождя,
политика
остановиться возле паралитика
недалеко от памятника той,
которую он,
муж,
назвал предательницей,
но тосковал по ней,
навек придавленной,
заставившей ее молчать плитой.

Ходил он редко к ней,
полуукрадкой,
опять со страшной исповедью краткой
и, став немою мраморной загадкой,
она внимала, как несчастен он,
когда он в катах,
а не на плакатах,
когда не на полотнищах знамен.
Не став такой,
как леди Макбет в Мценске,
она жалела мужа вновь по-женски,
и по ночам из мрамора шел стон.

И вдруг увидел Сталин инвалида,
который даже и не сделал вида,
что не заметил якобы вождя.
Был труп, как труп, в том инвалидном кресле,
да вот глаза пронзительно воскресли,
сквозь Сталина, как лезвия, пройдя.
Вождь в ЗИЛ нырнул,
но бойкий адъютантик
вмиг – к Садовскому подлетел, как фантик,
как Лебедева-Кумача куплет:
«Чем может вам помочь товарищ Сталин?»
«Ничем... Вот правда, радио все нет...»
«А если мы вам радио достанем?»
«Возьму... Мне, правда, нужен еще Фет.»
Но адъютантик имя не расслышал,
а радио прислали вскоре свыше
большущее –
с купеческий буфет! –
в келейку, где вовсю шуршали мыши.

Но, как решил Центральный Кастритет,
кастрирован был сталинский подарок.
Хотя полно музы’ки на парадах,
как ни крути, а волн коротких нет.
И Садовской насмешливо представил
келейку их самокастратных правил,
как там живут,
себя не веселя,
пугливые затворники Кремля.
Ну в чем же счастье их под небесами?
Ведь вместе с нами
мучаются сами...
Так хохотал
без шуточек притворных
свободный новодевичий затворник,
увечный,
а вот в чем-то все же вечный.

В обнимку со смертельною тоской
был веселей, чем Сталин,
Садовской.

Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 29 сентября 2006 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: