Главная / Газета 25 Августа 2006 г. 00:00 / Культура

Человек Ренессанса во времена Деграданса

Корней ЧУКОВСКИЙ (1882, Петербург – 1969, Кунцево, под Москвой)

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
Мой первый сын Петя долго, около полутора лет, почти не разговаривал. Придя в отчаянье, я решил попросить помощи у Корнея Ивановича Чуковского – автора классической книги о языковой психологии раннего детства, хотя именуется она вовсе не так учено: «От двух до пяти».

Корней Иванович не отказал и вскоре прибыл ко мне в гости в старомодном башлыке времен первой мировой войны, в овчинной, чуть ли не ямщицкой шубе и валенках. В руках у него была картонная коробка, внутри которой оказалась английская игрушка внуков – небольшой локомотив на батарейках, добросовестно выпускающий черный дым из трубы. Чуковский удалился с Петей в отдельную комнату, а примерно через час появился и ласково спросил:

– Петя, расскажи папе, почему ты так долго не разговаривал?

Петя потупился и выдавил, к моему ошеломлению:

– А потому что я стеснялся…

После смерти Корнея Ивановича, перелистывая двухтомник его дневников, я неожиданно нашел вот это:

«Я лежал больной в Переделкине и очень тосковал, не видя ни одного ребенка. И вдруг пришел милый Евтушенко и привез ко мне в колясочке своего Петю. И когда он ушел, я состряпал такие стихи:



Бывают на свете

Хорошие дети,

Но вряд ли найдутся на нашей планете

Такие, кто был бы прелестнее Пети,

Смешного, глазастого, милого Пети.

Я, жалкий обломок минувших столетий,

Изведавший смерти жестокие сети,

Уже в леденящей барахтался Лете,

Когда сумасшедший и радостный ветер

Ворвался в мой дом и поведал о Пете,

Который, прибыв в золоченой карете,

Мне вдруг возвестил, что на свете есть дети,

Бессмертно веселые, светлые дети.



И вот я напряг стариковские силы

И вырвался прочь из постылой могилы… <…>».



Что же осталось там, за этими таинственными скобками, а?

Чуковский ценил детскую, вроде бы наивную непосредственность выше кажущейся опытности и делил мир, как это делают дети, на плохих и хороших дядь и теть, а ведь так оно и есть. У каждого из нас существует нравственная или безнравственная доминанта. Полного равновесия зла и добра даже в самом запутанном человеке не бывает – что-то неумолимо перевешивает. Опираясь на детскую инстинктивную мудрость, Чуковский исподволь объяснял смысл существования как борьбу не на жизнь, а на смерть айболитов с бармалеями и вань васильчиковых с крокодилами, даже если последние каются и прикидываются, что погуманели, похристианели. Дерзкая мысль изящно упакована в будто бы невинных стихах «Ежики смеются»: бармалеистость и крокодилистость, конечно, страшны, но козявочность страшнее, ибо многочисленней. Не случайно его «Крокодил», напечатанный в 1917 году в журнальчике «Для детей», при новой власти вызвал козявочные нападки Крупской, обвинившей Чуковского в «антисоветских тенденциях».

Корней Иванович еле отбился, и еще тогда, в 1928 году, за отца вступилась его дочь Лидия Чуковская – это было крещением будущей знаменитой диссидентки. Впрочем, и сам он не побоялся первым поздравить Бориса Пастернака с Нобелевской премией и дать кров преследуемому Александру Солженицыну.

Недавно Александр Кушнер продемонстрировал в стихотворении «Современники» совпадения интонационно-ритмических ходов в «Крокодиле» Корнея Чуковского и «Двенадцати» Александра Блока. Я был ошеломлен их очевидностью. Посудите сами.

Блок:

Гуляет ветер, порхает снег.

Идут двенадцать человек.

Чуковский:

Через болота и пески

Идут звериные полки…

Блок:

А Катька где? – Мертва, мертва!

Простреленная голова!

Чуковский:

Но где же Ляля? Ляли нет!

От девочки пропал и след.

Что касается хронологического приоритета, то он, несомненно, у Чуковского. Плагиат? Конечно нет! Система сообщающихся сосудов. Она существует и в поэзии, подтверждая в данном случае недюжинность поэтического дарования Чуковского, ибо он подарил даже Блоку грацию свободного переливания одного ритма в другой. Однажды я ахнул, сообразив, что нечаянно смойдодырил у Чуковского его фирменный ритм: «Бамм-Бамм!» – // по хозяевам, / рабам, // и всем новым годуновым, // всем убийцам – / по зубам!» («Под кожей статуи Свободы»). Кто следующий?

Корней Чуковский – уникальная фигура в нашей литературе, ибо нелегко вообразить другого писателя, кроме Пушкина, которого в России читали бы буквально все. Написанные в лучших традициях многозвучного, игриво-рифменного фольклора, его стихи запоминаются так легко, как будто родились не сейчас, а вместе с русским языком. Я сказал бы, что никто так не рассвободил русский стих, то растягивая его, то укорачивая, то превращая в чечеточную считалку, то наслаждаясь самой гимнастикой языка, как два всероссийских дедушки – Иван Андреевич Крылов и Корней Иванович Чуковский. Без всякой дидактической псевдопедагогики, которую так презирал Чуковский, во всем, что он писал и переводил, есть педагогика тайная, одетая в веселые цветистые одежды сказок и притч. Это занимательное преподавание антизла, антиравнодушия, антилени, антинеумывания.

На его стихах выросли все мы – и плохие, и хорошие: три последних президента, чекисты и диссиденты, космонавты и таксисты, олигархи и братки, всемирно признанные ученые и спивающиеся от непризнания рабочие-самородки, замечательные поэты и попсовые дивы, генералы и бомжи, великие музыканты и диджеи, врачи-спасатели и киллеры, самоотверженные учителя и их ученики, торгующие наркотиками в школьных уборных. А уж что из нас получилось, не от одного Корнея Ивановича зависело. Он был сеятель совести. Но некоторые души подобны каменистой почве, отторгающей семена добра.

Любопытно, что старые стихи Чуковского вдруг начинали остро современно звучать в страшноватые моменты нашей истории, как, например, сказка «Тараканище», написанная в 1922 году, когда имя Сталина еще не было на устах у всех. Евгения Гинзбург в книге «Крутой маршрут» вспоминает, как она читала вслух эту сказку своей приемной дочке в бараке для ссыльных в начале 1953 года, когда многие с надеждой ждали смерти Сталина: «Всех нас поразил второй смысл стиха: «Покорилися звери усатому. (Чтоб ему провалиться, проклятому!)». А Лев Копелев свидетельствовал: «В Марфинской спецтюрьме мой приятель Гумер Измайлов доказывал, что Чуковского травили и едва не посадили за сказку «Тараканище», потому что это сатира на Сталина – он тоже рыж и усат».

В последние годы Чуковского ждало мировое признание. Редкий случай, когда Оксфордскую мантию получил самоучка без какого-либо внятного образования, удостоивший своими посещениями лишь одесскую гимназию, откуда к тому же был исключен.

Он предусмотрительно сменил простонародную фамилию Корнейчуков на псевдоним Корней Чуковский, в котором был ненавязчивый призвук польского аристократизма. У него уже тогда была охотничья стойка доберман-пинчера, стоило ему заслышать какую-нибудь вкусно пахнущую строчку. Всем бросался в глаза длинный трепетный нос, с наслаждением шевелящий ноздрями, когда ему что-то нравилось. Правда, тот же самый нос умел и настолько брезгливо сморщиться, когда что-то ему было не по нюху, что скрыть это было невозможно, да он и не старался. Его язвительности побаивались и считали, что лучше с ним не связываться. Это неоценимое качество у него сохранилось до конца жизни, хотя он для самозащиты прикидывался этаким добреньким дедушкой Айболитом.

Юношей он заполучил командировку от «Одесских новостей» в Лондон, дневал и ночевал в библиотеках, изучая английскую литературу, и писал о ней для русской печати. Вернувшись в Россию, попытался издавать в Петербурге сатирический журнал «Сигнал», угодил в тюрьму за «оскорбление царствующего дома», но и там обложился книжками, стал переводить Уолта Уитмена. От издания к изданию он улучшал эти переводы, и они остаются до сих пор лучшими.

В годы сталинского террора маленькие читатели, всегда окружавшие Чуковского, заслонили его от чекистских глаз, глядевших из хищно мечущихся по Москве «воронков». Энергии ему хватало и на подготовку изданий Некрасова, и на высококлассные переводы, и на пересказы для детей мировой классики, и на литературную критику, и на воспоминания о современниках, и на борьбу за живую речь, и на устройство библиотеки для детей в Переделкине, и на моего сына Петю... И самого меня он поддержал за стихи «Танки идут по Праге…» и за идею этой антологии.

Он был великий книжный коробейник, который таскал на хребте похожий на Ноев ковчег короб со своими и переведенными им книжками, а из короба торчала мохнатая грудь самого Ноя, в чьей мокрой шерсти запутались трепыхающиеся рыбешки, – Корней Чуковский пересказал для советский детей Библию, но так и не дожался выхода этой своей книги. А еще из перенаселенного короба высовывались, как золотой перескип, и любопытная изумрудноглазая голова Мухи-Цокотухи, и всегда готовая к бою шпага Бибигона, и седая Ниагара бороды Уолта Уитмена, и лукавая рожица Гекльберри Финна. Чуковский не только был создан литературой, но и сам создавал ее. Он был вочеловеченным фейерверком жизнелюбия и книголюбия.

Молодость его прошла в Серебряном веке, казавшемся многим началом Ренессанса века Золотого. Но Ренессанс так и не наступил. «Канцелярит», столь нелюбимый Корнеем Ивановичем, внедрился не только в язык, но и в человеческие отношения.

Последние годы Чуковского знамениты отнюдь не великими книгами, а диссидентскими процессами и постоянными скандалами с «отказниками».

Он был человек Ренессанса во времена Деграданса.


Переделкино

Так вышло, что живу я в Переделкино.
Когда пишу, в окне перед собой
я вижу в черно-белых прядях дерева
сосулек гребень темно-голубой…
И можно ли с усталостью мириться мне,
когда, старейший юноша в стране,
на мотоцикле вежливой милиции
Чуковский в гости жалует ко мне?
Он сам снимает меховой нагрудничек,
предупреждая: «Только без вина!»,
и что-то удивительно накручивает
про Зоргенфрея, Блока, Кузмина…
О, юноши, не надо рано вешаться,
а надо сил побольше запасти
и пережить врагов – достойно, вежливо –
и, чтоб не скучно, новых завести.
И надлежит быть сильным, обязательным,
быть на сверхсрочной службе надлежит.
Всем людям, а особенно писателям
в двадцатом веке надо долго жить.

Евгений ЕВТУШЕНКО


Ежики смеются

У канавки
Две козявки
Продают ежам булавки.
А ежи-то хохотать!
Всё не могут перестать:
«Эх вы, глупые козявки!
Нам не надобны булавки:
Мы булавками сами утыканы».
1923

Познеру
И ты, и ты, черноголовый,
Веселоглазый, озорной,
И ты покрылся бы суровой
Моей свинцовой сединой,
Когда б из царства Чрезвычайки
Не улетел, подобно чайке,
В тот край, где Алексей Толстой
Вкушает сахарные сайки
И заедает колбасой.
1921

* * *
Не бойся этого листка:
Я лишь К.Ч., а не Ч.К.

* * *
Никогда я не знал,
что так весело быть стариком.
С каждым днем мои мысли
светлей и светлей.
Возле милого Пушкина,
здесь, на осеннем Тверском,
Я с прощальною жадностью
долго смотрю на детей.
И, усталого, старого, тешит меня
Вековечная их беготня и возня.
Да к чему бы и жить нам
На этой планете,
В круговороте кровавых столетий,
Когда б не они, не вот эти
Глазастые, звонкие дети,
Которые здесь, на моем
Грустном, осеннем Тверском,
Бездумно летят от веселья к веселью,
Кружась разноцветной своей каруселью,
В беспамятстве счастья, навстречу векам,
Каких никогда не видать старикам!
<1946>

* * *
По приговору докторов
Корней Иваныч нездоров.
По понедельникам и вторникам
Он должен жить святым затворником,
Но по средам,
Но по средам
Он весь в распоряженье дам.

Опубликовано в номере «НИ» от 25 августа 2006 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: