Главная / Газета 4 Августа 2006 г. 00:00 / Культура

Младшая сестра

Анастасия Цветаева (1894, Москва – 1993, там же)

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
Она прожила без малого сто лет, испытав счастье и несчастье почти ровесничества со своей гениальной сестрой, с которой даже не пыталась соперничать ни в поэзии, ни в количестве любовных романов. Тем не менее, как свидетельствует моя жена Маша, работавшая врачом в переделкинском Доме творчества в 80-е годы, – худенькая, почти невесомая, хрупчайшая Анастасия Ивановна отнюдь не страдала комплексом неполноценности, а наоборот, распространяла вокруг себя целительный воздух доброжелательного достоинства. Зависть, озлобленность были не из состава ее души. Она держалась с благородством маленького лорда Фаунтлероя, как сама себя и прозвала. Страх и насилие, царившие вокруг, изуверски провоцировали людей на неблагородство, но не все поддавались. А те, кто не поддавался, невольно из учеников этого нравственного поведения становились его учителями. Такой была и для меня, и для многих Анастасия Ивановна, до конца своей жизни окруженная молодежью. Мы вслушивались в ее слова, порученные ей горьким опытом – не меньшим, чем опыт старшей сестры.

По капризу параноидальной практики террора Марина Ивановна избежала переполненных сталинских застенков, но эту чашу испила Анастасия Ивановна, когда ее и сына в 1937 году вырвали из обманчиво успокоительного шелеста тарусских деревьев руки НКВД в «ежовых рукавицах». Впоследствии она описала некоего обладателя этих рукавиц, допрашивавшего ее сокамерницу: «Ах, Ирэн-Ирина, Странная картина, Как стоишь ты, бровки приподняв – Стройный он мужчина, Следователь чином… Как приятен мужественный нрав!» Попытка поерничать в стиле одесского фольклора попрыгунчиками-строчками на тему трагедии «в камере советских львиц» не удается, срывается – воспитание не позволяет. «Я смеялась над жизнью, а она надо мной Смеется – с какой поры? Я рьяно боролась с игрой земной, И – выключена из игры!»

Анастасия Цветаева недооценила свои силы – только тело человека можно отключить от происходящего за тюремными стенами, но не душу. Воздействие тех, кто обладает подлинной силой духа, продолжается и после смерти тела. Анастасия Ивановна в этом не была побеждена даже своей сестрой, при всем ее ураганном талантище. И, не помышлявшая соревноваться с ней в стихах, она тоже продолжает быть частью совести тех, кто видел ее, слышал, читал ее воспоминания. Наша совесть – результат соавторства многих людей. Бессовестность – тоже.

Марина Ивановна не была красавицей, но вела себя как красавица, с раздражавшей многих любвеобильностью, порой вызывающей, доставлявшей немало страданий ее мужу. Верность в обиходно житейском понимании никогда не была ее веригами, хотя она не предавала духовной дружбы с теми, кого любила. Ненасытность, вулканизм темперамента повелевали ею. Анастасия Ивановна рядом с сестрой выглядела чуть ли не монашенкой, и ее глубинные страсти не выплескивались на поверхность бумаги. Когда я случайно встречал ее где-нибудь в гостях, то, глядя на испещренное добрыми, спокойно мудрыми морщинами лицо крохотной инокини с седой челкой, никак не мог соединить то, что знал о ее тюрьмах, этапах, лагерях и ссылках, с порывами ее сердечных увлечений.

Влюбившись в царского офицера Николая Миронова, она тайно провожала его на фронт и тайно встречала во время возвращений. Невыносимая двойная жизнь заставила ее признаться во всем мужу, который даже хотел отравить и ее, и сына Алешу. Но, когда Миронов, уже после смерти мужа, неожиданно вынырнул перед ней из взбаламученной штормами истории в 1933 году, она осталась верной обету целомудрия, принятому ею, что невозможно представить в жизни ее сестры. Анастасию Ивановну терзало чувство невозвратимой потери, но она бросала на клавиши первого попавшегося пианино свои тоненькие девчоночьи пальчики, еще не огрубевшие в лагере от кайла или в ссылке от огородной лопаты и тяпки, и играла, играла, как будто предчувствуя, что эту спасительную возможность выражать себя музыкой у нее отберут. Когда ее лишили клавиш, она, напрягая слепнувшие глаза, пыталась хоть что-то писать. В этом крохотном тщедушном теле скрывалась гигантская воля, когда решения принимала совесть. Поэтому-то Анастасии Ивановне так любили исповедоваться люди. Она делилась с ними не только своей добротой, но и своей волей выбора – и всегда в пользу совести.

Вот чем отличались и в чем сходились сестры: Марина Ивановна была воплощением гениальности, перешедшей в ее существо, а Анастасия Ивановна – воплощением совести, перешедшей в ее существо.

Думаю, что второе – тоже вид гениальности. В жизни каждого народа есть много неучтенных никакой статистикой педагогов, преподающих совесть, и – упаси нас Господь от этого! – безо всякого указующего перста. Анастасия Цветаева была одним из таких педагогов.

В глазной больнице ее приговорили к неизлечимо плохому зрению. Ей говорили: «Запомните, всю вашу жизнь вы должны ходить так, как будто несете стекло, поняли?»; «Запрет носить тяжести. Запрет наклона. Сон по 10 часов в сутки. Покой, режим дня». Предупредили, что ей противопоказана тряская дорога, телеги, автобусы. Запретили читать и писать подолгу. Посоветовали быть под постоянным наблюдением окулиста (а до него было верст 200 от места ссылки).

Но она несла, как стекло, не себя, а свои драгоценные воспоминания, которые, как она надеялась, пригодятся будущим поколениям. А бывало, иные веснушчатые курнопели, то есть уже представители будущего, дразнили ее в ссылке Бабой Ягой. «Казалось бы, пора привыкнуть, – когда еще это было в Сибири, в мои 56 лет, – я смеялась. Теперь, в 72, мне – грустно. И хуже: я ничего не нашла лучшего, как самому озорному протянуть конфету. И он перестал кричать… Но есть еще интерес: почему я Баба Яга? Не такой уж длинный нос – длинный, но в норме. Очки? Малодушие мое простерлось до того, что на днях я сняла очки».

В ссылке она не столь уж страдала от произвола властей. Кремль, Лубянка были далеко, а жестокость гнездилась и в самих нищих селах вопреки всем прекраснодушным описаниям так называемого простого народа. Анастасию Ивановну ранило равнодушное, беспощадное отношение обычных людей не только друг к другу, но и к верным домашним животным, та чудовищная простота, с какой их убивали.

«– А что-то Руслана твоего не слышно, Евгения Петровна? – говорю я, облокотясь о жердь.

– А его хозяин повесил, – без малейшего выражения в голосе отвечает старушка... – Рукавицы себе шить хочет, на рынке-то ноне дороги…

– Убить пса, который так служил, такую собаку… Большую – на рукавицы!.. Да как же ты ему позволила такое бесчинство сделать?

– А я ему велела… – беззлобно, бесстрастно ответила Евгения Петровна, глухая ко всему, что жило во мне и в Руслане.

– Такое зверство! Как он к тебе ласкался… Такая собака… Друга убили…

Она уж не слушала, шла в избу».

На мой взгляд, лучшая проза Анастасии Цветаевой – это очерк, а скорей поэма в прозе «Московский звонарь», посвященная, если так можно выразиться, уникальному колокольному композитору – Котику Сараджеву. Это гимн тонкости человеческого слуха, становящегося почти нечеловечески чутким. Подсознательно в этом было скрыто тайное переадресование Марине Ивановне – тоже колокольному композитору, только в поэзии.

Анастасия Ивановна не могла выразить звуковую стихию так сильно, как ее сестра, но эта стихия и для нее существовала и спасала ее.

Тяжкое испытание ждало ее в конце долгой жизни. Она, кажется, влюбилась в юношу, с которым у нее была разница в возрасте полвека. И когда он после романтическо-литерaтурной эйфории начал в истериках позволять себе бестактности, пыталась объяснить ему: «…я же для Вас хочу стать членом Союза писателей, чтобы Вы могли назваться – секретарем! Если вам этого не надо…» Больно читать всё это.

Она вполне понимала безнадежность этих отношений: «Но мы не только девушки, женщины, мы еще – матери, и мы спускаем сынкам и это, и больше – от жалости, от Жалости с Высокой буквы!» В конце концов он раздраженно сказал: «Оставьте меня в покое!»

Анастасия Ивановна записала это так: «Я не ослышалась, нет. Но еще скорее, чем в себе ожидала: «Уже! – отвечала я молча, – мой юный друг, я – с в о б о д н а ! . .»

Ну что же, она это предугадывала и раньше.

Выше всего на свете она ставила свободу, которой ей так мало досталось. Но еще выше – совесть.


***

Ты полотенце подарила мне,
А – «полотенце – дальняя дорога»…
Вот все уснут, и в ночи тишине
Смиренно буду я молить у Бога,
Чтобы в ночи, наставшей над страной,
Как в русской сказке, лунной полосою
Оно легло между тобой и мной,
Чтоб тот же лагерь был сужден судьбою…


МАЛЕНЬКИЙ ЛОРД

Пренебрегая горою обид –
(– О, за тебя я горой!) –
Прямо в глаза мне с улыбкой глядит
Маленький лорд Фаунтлерой.

Легок кудрей золотистых полет,
Строен подъем головы.
С гордостью грация споры ведет, –
Словом, – «иду на вы!»

Так ты стояла на нарах, забыв,
Что на тебя глядят,
Гордости раненой яростный взрыв
Страстно смирял твой взгляд.

В очерке замшевой курточки – боль.
Ты умилительно тверд
В осиротелости горькой, как соль,
Хрупкий и маленький «лорд».

То, что меня так чуждаешься ты,
То смехотворный мой рок.
(Тема же эта не входит никак
В сей стихотворный урок).

Пусть отдаешь ты им ночи и дни –
Я побиваю рекорд! –
Коль ты уйдешь – они будут одни, –
Вечен мой «маленький лорд»!

Ибо, сказать тебе правду? Изволь!
(Искренность – первый сорт!)
Эти стихи – лишь у зеркала боль, –
Я – тот маленький лорд!


* * *

О нет, я не могу погибнуть в БАМе,
Ведь это просто было бы смешно!
Друзья мои, друзья, что я увижусь с вами,
В том для меня сомнений нет! Но вот одно

Мои тревожит светлые мечтанья –
Старухою, горбатою с клюкой
Я вам предстану… Знайте то заране,
Чтоб дверь галантно мне открыть – такой!


ЗДОРОВЬЕ

Что делать мне, когда, шагая мимо
И никогда не слушая ответ,
Бросаешь мне с коварностию мима:
– Жестокости такой в Отелло нет!

«Всё хуже чувствую себя. Температурю
Который день». И снова в дождь исчез,
А я с моею материнской дурью
В костер мучений – и с каких небес!


Былинка

Имен есть много у России,
но есть негромкое одно –
Цветаева Анастасия,
и в этом столько сплетено.

В нем и Марины жесткий локон,
и коктебельская волна,
и волосок волнистый, легкий
из бороды Волошина.

В нем розы лагерных колючек,
но в блестках утренней росы.
И вся она была комочек
остатней совести Руси.

Она – свидетель, как попрали
тела надежд на мостовой
нахрапистые танки в Праге,
любимой так ее сестрой.

Нет для души анестезии.
И к смерти с болью, без гроша
Цветаева Анастасия
в панамке старенькой пришла.

Она в поэзии – былинка,
не корабельная сосна.
А вот ее душа-болинка
до Господа вознесена.

Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 4 августа 2006 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: