Главная / Газета 28 Июля 2006 г. 00:00 / Культура

Почетная степень третьестепенности

Перикл Ставров (1895, Одесса – 1955, Париж)

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
Париж 30-x: город красавиц…
Париж 30-x: город красавиц…
shadow
Поэт, прозаик, переводчик французской поэзии. Автор двух стихотворных книг, ставших библиографической редкостью, – «Без последствий» (Париж, 1933) и «Ночью» (там же, 1937). От рождения принадлежал крупной когда-то греческой общине Одессы – этого уникального города, где у Черного моря был особый, адриатический привкус, а в кофейнях соперничали с турецкими фесками, похожими на стручки красного перца, греческие круглые шапочки из белой козьей шерсти с национальным орнаментом Эллады, и не было одессита, который не знал хотя бы двух слов по-гречески: эвхаристо (спасибо) и паракало (пожалуйста).

По горячим от зноя здешним булыжникам стучали ботиночки гимназиста, высокопарно прозванного Периклом и ошеломлявшего учителей широким знанием русской поэзии в сочетании с тонким, интеллигентным русским языком, редким в городе, говорившем на своем особом наречии. Это наречие походило на борщ со шкварками украинизмов, в чью кастрюлю был от души шлепнут целый половник кисло-сладкой еврейской подливы с чесночком и добавлены греческие маслины, а иногда вместо русской сметаны – болгарское кислое молоко.

В одесских литературных кружках Перикл участвовал вместе с Эдуардом Багрицким, Юрием Олешей и Валентином Катаевым. При-сматривался к опытным поэтам, которые увлекались стилизацией, основанной на «одессизмах», но тянулся к сверстникам, молодым писателям. «Молписы», как их иронически называл Иван Бунин, употребляли местный диалект, только если этого требовало содержание, и работали так же, как актеры, желающие всероссийского успеха, над избавлением от специфического «провинциального акцента».

И хотя юному Периклу из-за греческого происхождения это было труднее, чем многим, он стал в своих поэтических опытах классицистом, пытаясь следовать сдержанной поэтике Бунина, к которому захаживал с тетрадкой стихов. Решение его кумира эмигрировать повлияло и на Перикла. В 1920 году он уехал в Грецию, получил тамошнее гражданство, но безуспешно пытался прижиться. Перебрался в Болгарию, затем в Югославию. С 1926 года жил в Париже и стал одним из поэтов «парижской ноты», стремившихся предельно
…и столица художников.
shadow простыми средствами говорить о сложностях жизни, не впадая в модный западный модернизм.

Вдохновитель этой школы Георгий Адамович откликнулся на обе книги Ставрова, отметил, что его стихи «доходят до ума и сердца, как нечто творчески напряженное и несомненное». Однако у того же Адамовича, несмотря на его панорамическое видение литературы эмиграции, я не нашел ни одной крупной статьи, посвященной Ставрову. Не слишком Ставров был замечаем и наиболее известными эмигрантскими мемуаристами. Тем не менее он постоянно печатался в русских зарубежных журналах – даже в «Современных записках» и «Числах», во многих сборниках, хотя его стихи находились в тени других, постоянно обсуждаемых имен. На Ставрова никто не нападал, но никто им и не восхищался. Он негласно считался третьестепенным поэтом, и невнимание к нему критиков и читателей происходило от их тогдашней избалованности разнообразием талантов в литературе эмиграции. А между тем стабильная третьестепенность в русской поэзии – это степень весьма и весьма почетная. Я и сам незаслуженно упустил его стихи в «Строфах века».

Перечитайте хотя бы первую и последнюю строфы из стихотворения «Поворачивай дни покороче…». А как тонко сказано: «…Немного стен, немного сада…» Такое на дороге не валяется.

Ставрову не хватало эпичности видения, но зато у него был редкий талант запечатлевания деталей, и его стихи становились летописью пойманных моментов истории: «…И незаконченная скорбь Через мгновенье будет смыта». Как это точно накладывается на нашу «незаконченную скорбь» по всем безвинно погубленным во времена террора, когда эта только-только заговорившая и не высказавшаяся до конца скорбь была торопливо смыта нашим нежеланием ее помнить. Секрет поэзии в том, что даже если автор иногда не вкладывает расширительный смысл в конкретные строки, личный опыт читателя невольно отождествляет их с тем, что стало давным-давно поселенной в нем болью. Но когда, по Ставрову, «Располагается хаос Так откровенно, так раздольно» (современными словами – «когда наступает полный беспредел»), то мучительные вопросы перебиты, как главные позвонки совести, и «в новый мир вступать не больно», ибо в нем муки совести трусливо отменены, из-за чего этот мир не такой уж новый.

Тогда-то от этой «неновости мира» возникает такое настроение, которое нередко посещало Ставрова: «Скорей беда настала бы. Под ветром, как на палубе. И этот Непрекращающийся шепот Осенней сырости конца. Что ныне эти жалобы, Какие песни прокляты, Какие руки отняты От мокрого лица? Затертые и смытые, Мы знаем всё, и считаны Все капли по стеклу. Четыре улицы / омытые, И капли тычутся / забытые, Слепые по стеклу».

Так порой тычутся и забытые люди. Но Ставров принадлежит к тем, кто забытости не заслуживает. Нельзя отдавать «пожирающему рассвету» ни одного не заслуживающего этого человека.


* * *

Поворачивай дни покороче,
Веселее по осени стынь,
Ведь в холодные, ясные ночи
Выше звезды и горше полынь.

Если ходу осталось немного,
Если холодом вечер омыт –
Веселей и стеклянней дорога,
Как струна, под ногами звенит.

Не спеша в отдаленьи собачий
Вырастает и мечется вой,
И размах беспечальней бродячий
Под высокой, пустой синевой.

Всё прошло, развалилось, опало
В светлой сырости осени злой,
И взлетает последняя жалость
Легче крыльев за бедной спиной.


* * *

Еще луна, синева и снег
На большом перекрестке пустынных дорог,
Еще слова сказал человек,
Слова, что раньше сказать мог.

Еще, как вчера, настигала беда,
В стеклянное небо упирался дымок,
Еще, как вчера, никто, никогда
Огромного неба вместить не мог.


* * *

Всё на местах. И ничего не надо.
Дождя недавнего прохлада,
Немного стен, немного сада...

Но дрогнет сонная струна
В затишье обморочно-сонном,
Но дрогнет, поплывет – в огромном,
Неутолимом и бездонном…

И хоть бы раз в минуту ту,
Раскрыв глаза, хватая пустоту,
Не позабыть, не растеряться,
Остановить,
И говорить, и задыхаться...


* * *

Всё более немыслим – серый свет
Над грудою разбросанных газет,
Огней тревожное мерцанье,
Соседа пьяное дыханье,
Тот дробный шепот, что разлит
Над трезвым цоканьем копыт,
И это аутодафе
В затрепанном ночном кафе...

Но надо ль было – серый свет,
Так много – ночи, столько – лет,
Чтобы поверить: за стихами –
Всепожирающий рассвет
И утра ровный белый пламень.


* * *

…не счесть потерь,
И, как на паперти, оттерта
Широким вздохом настежь дверь,

От наступающего ветра.
По стенам стон, по крышам дробь,
По окнам беглый, по открытым,
И незаконченная скорбь
Через мгновенье будет смыта.

Настиг налетом. Что теперь?
И вдруг такое обнищанье,
Что и поспешный счет потерь
Звучит последним подаяньем.

В разноголосье что хватать
Вот этот голос, рот иль губы?
И вот по-новому звучат
Иного мира звон и трубы.

Располагается хаос
Так откровенно, так раздольно,
И перебит, и смят вопрос,
И в новый мир вступать не больно.


* * *

«Кружится, вертится шар голубой…»
Над золотистою тенью земной,
Солнечной пылью взнесен и пронзен,
То как потерянный мечется он,

Бедного смысла игры не раскрыв.
Струнной шарманкой украден мотив,
Музыки детской пронзительный звон
Дергает шуткой смертельный наклон,

Некуда шарику, негде упасть.
«Кавалер барышню хочет украсть…»

* * *

Всё ровнее, быстрей и нежней,
Всё прилежней колеса стучали.
В голубом замираньи полей
Запах дыма и скрежет стали.

В серебро уходящая мгла,
Лошадей и людей вереницы,
Брызги влаги на взмахе крыла,
Хриплый окрик разбуженной птицы.

Эта белая даль – не снежна,
Эти тени дорог – не бескрайны,
Оттого эта тайна нежна,
Что осталась, как тени, случайной.

Только музыка всё слышней,
Только небо светлее и ближе
В голубом замираньи полей
На разъезде путей, под Парижем.

<1946>

Перикл

Поймем – пусть позже или раньше:
не так уж свет всепожирающ.
И правды в этой строчке нет:
«всепожирающий рассвет».


Быть с именем Перикл – из позабытых?
Ну как он угодил – Перикл Ставров –
среди других, забвением убитых,
в заваленный безвестнейшими ров?

Забвение спасительным бывает.
Во времена террора и войны
он выводил в Одессе на бульвары
и тросточку, и в клеточку штаны.

Его Одесса-мама так любила,
на этой маме он себя женил.
Его ЧК случайно позабыла
и выпустила в Грецию живым.

Когда войны кровавая парилка
осталась за спиной, то, жив-здоров,
вмиг распериклив принципы Перикла,
забытость славе предпочел Ставров.

Кто скажет – были это только враки,
ходившие в Париже столько лет,
что был герой Багрицкого, Ставраки,
контрабандист рисковый, – его дед?

Его праматерь-Греция не грела,
Но, не нося ни маску, ни парик,
от виселицы спасся, от расстрела
наш русский осмотрительный Перикл.

Был как поэт он лишь третьестепенен.
Но если на Руси, где Пушкин есть,
второстепенен даже и Есенин,
третьестепенность – это тоже честь.

Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 28 июля 2006 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: