Главная / Газета 12 Мая 2006 г. 00:00 / Культура

Человек-музей

Василий Комаровский (1881, Москва – 1914, там же)

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
Есть поэты, может быть, небольшие по высказанному ими в стихах, однако ощущение глубины и чистоты их невысказанности – это ненаписанная, но чувствуемая поэзия. Такие люди необходимы – они облагораживают мир. Без их очищающего дыхания нечем было бы дышать. Гении надышаны другими. Я имею в виду неубиваемо живое даже среди мертвечины дыхание совести, порядочности, культуры, восстанавливающее связь времен. Таким облагораживателем, надышивателем был Василий Комаровский. А еще – напоминателем. Если Александра Вертинского я вижу человеком-спектаклем, то Комаровский был человеком-музеем.

Российское дворянство, начиная с победоносцевского обездуховливания, перешедшего в умственное оскопление под псевдонимом идеологии, начало мельчать и лакействовать перед своими же бывшими лакеями, когда дамокловы топоры пошли рубить под корень вишневые сады прекраснодушных, не оправдавшихся надежд на мир во человецех. Комаровский спас в самом себе, как в музейном хранилище, «тайную свободу» и от распутинствующего монархизма, и от декадентства, и от русского бунта, беспощадного ко всем, и бессмысленного при всех только притворяющихся осмысленными идеологических ритуалах.

Как Есенин выдумал себе Персию, Комаровский выдумал Италию, в которой никогда не был. Вернее, не выдумал, а переместил так близко к своему Царскому Селу, что по чуть поскрипывающему мостику с зеленым замшелым подбрюшьем мог легко перейти на какую-нибудь Пьяцца Навона и незримо постоять за плечом призрака-соотечественника Сильвестра Щедрина, который до сих пор неустанно рисует римские пейзажи. В Комаровском было столько Европы, что он туда мог и не ездить – он ее всю в себе носил. Парадоксально, что сейчас, когда в Европу ездят сотни тысяч наших туристов, они гораздо меньше чувствуют ее в себе, как это было с нашими не такими уж далекими предками. Князь Н.Д. Лобанов-Ростовский, живущий одновременно и в Лондоне, и в Москве, и в любимой им Болгарии, сказал мне в Софии, что Россия за войнами, усобицами, хвастовством и уничижением паче гордости, к сожалению, «проморгала Ренессанс», но она его довосполнила Пушкиным.

Василий Комаровский вобрал духовные гены стольких знаменитых родов, переплетенных историей. Его дед Егор Евграфович был женат на сестре поэта Веневитинова, которая приходилась Пушкину четвероюродной сестрой. Александр Сергеевич бывал в их петербургском доме на набережной Фонтанки. За несколько дней до гибели он встретил свойственника в книжном магазине на Невском проспекте.

– Комаровский – вы знаете всё, – сказал Пушкин, – посоветуйте мне книгу о дуэли.

Тот, подумав, назвал ему какую-то книгу. Жаль, что там не оказалось спасительного совета.

Дед дружил с декабристом Александром Одоевским, который не открыл ему, однако, планов заговора. Скорее всего, потому, что его отец и прадед поэта был генерал-адъютантом Александра I, начальником Петербургской полиции, а после наводнения 1824 года, описанного в «Медном всаднике», – одним из временных губернаторов Петербурга. Именно его Николай I отрядил в Москву за тайным отречением Константина, которое хранилось в Успенском соборе, чтобы документально подтвердить свое право на престол. Дед хорошо знал, что отношения с государственными преступниками властью не поощряются, но своего друга Одоевского снабжал книгами, когда тот отбывал каторгу в Сибири. Е.Е. Комаровский был членом в Комитете иностранной цензуры, где председательствовал Ф.И. Тютчев. Его портреты писали Орест Кипренский и Петр Соколов. И самое трогательное: у него было девять человек детей.

Потомственный граф Василий Комаровский ощущал смутную причастность к властной верхушке. Он писал роман «До Цусимы», упоминал его не раз, но на все просьбы своего друга Николая Пунина прочитать хотя бы абзац отвечал отказом. «Не могу, – говорил он, – я не хочу ссориться с династией».

Тот же Пунин и Анна Ахматова, называвшая Комаровского одним из самых любимых своих поэтов, наперебой рассказывали о нем молодому Павлу Лукницкому: «…он был громадного роста, широкоплечий, полнолицый; жесты – они у него были особенные, широкие, рука двигалась от плеча». А обаяние было таким, что Ахматова замечала иногда у Гумилева «жесты, перенятые им от Комаровского».

Отец Комаровского в середине 1890-х служил смотрителем Оружейной палаты и в эти годы жил с детьми в Кремле. Затем получил место управляющего двором принца Ольденбургского и переехал в Петербург. Он умер, когда Василию, старшему из трех сыновей, исполнилось восемнадцать. О матери, хотя она прожила еще пять лет, дети знали лишь понаслышке. Они были совсем маленькими, когда ее поразила душевная болезнь, и почти два последних десятилетия она провела в психиатрических лечебницах.

От матери Василий Комаровский унаследовал тяжелую эпилепсию. Время от времени его настигало безумие. «Несколько раз сходил с ума и каждый раз думал, что умер, – признавался он. – Когда умру, вероятно, буду думать, что сошел с ума». На расспросы Сергея Маковского, не страшно ли вспоминать, как он бился в горячечной рубашке, отвечал:

«Страшно? Да вы, нормальные люди, разве вы знаете, что такое страх!.. Вы слыхали, например, что от ужаса волосы на голове могут стать дыбом? Это правда. Но у нормальных людей они могут встать на секунду-две, скорей – пошевелиться, наэлектризованные страхом. А тут час подряд сидишь, обливаясь холодным потом, а волосы дыбом, потому что представляешь себе, во всей наглядной неотвратимости, такую мерзость, что только обморок спасает!.. И все-таки… рядом в моей болезни бывали и другие минуты… Бывали минуты какие-то обратные, минуты просветленного счастья… Такого счастья, такого несказанного света, о каком и помыслить не в состоянии обыкновенный смертный!»

Возможно, что с безумием Комаровского связаны его пророческие озарения. Он, например, познакомился где-то с Гумилевым и решил нанести ему визит. Ахматовой дома не было. Но, когда она пришла, Комаровский встал, широко ей поклонился, поцеловал руку и сказал: «Теперь судьбы русской поэзии в ваших руках». А он даже не знал, что она пишет стихи.

Комаровский родился и умер в Москве, но поэт он, конечно, не рассвобожденной, прихотливой московской школы, а строгой, подобранной петербургской. Если же говорить точнее, и вовсе поэт царскосельского уединения. В Царском Селе он жил у тетушки Л.Е. Комаровской, которой посвящено стихотворение «Возрождение».

И хотя он по болезни так и не смог побывать в Италии, но был, как сказано у того же Маковского, «по духу латинянин». И, может быть, генетически помнил запах свежей крови, всасываемой ненасытным песком Колизея, помнил крики сладострастно раздувающей ноздри толпы, услаждаемой вдобавок к зрелищу стишками Нерона, гнусящего их под свою фальшивящую лютню, и Комаровскому, ценившему поэзию как свободное дыхание души, было омерзительно и страшно. Начало германской войны вызвало у него нервное потрясение. Его перевезли в подмосковное имение родственников, затем поместили в психиатрическую клинику в Москве. Тогда там еще не занимались «излечением от инакомыслия». Комаровский, по медицинскому заключению, умер своей смертью. Но Ахматова считала, что он покончил с собой. Его могила на Донском кладбище потеряна.

У него вышел единственный сборник «Первая пристань» (1913), где помещено 41 оригинальное стихотворение и два переводных – из Бодлера и Китса. Еще 15 были напечатаны посмертно. А из прозы сохранился только рассказ «Sabinula» – из римской жизни времен Веспасиана. Не оттуда ли гениальная ахматовская строфа:

И это будет для людей
Как времена Веспасиана,
А это было – только рана
И муки облачко над ней.


Ну что же, ради того, чтобы помочь самой Ахматовой написать хотя бы одно – но какое! – четверостишие, стоило прожить жизнь.


Возрождение


Гр. Л.Е. Комаровской

Я обругал родную мать.
Спустил хозяйские опалы.
И приходилось удирать
От взбешенного принципала.

Полураздетый, я заснул,
Голодный, злой в абруцкой чаще.
И молний блеск, и бури гул,
Но сердцу стало как-то слаще,

И долго, шалый, по горам
Скакал и прыгал я, как серна.
Но, признаюсь, по вечерам
На сердце становилось скверно.

С холодных и сырых вершин
Спущусь ли в отчую долину?
Отдаст ли розгам блудный сын
Свою озябнувшую спину?

Нет. Забывая эту ширь,
Где облака бегут так низко,
Стучись, смиренный, в монастырь
Странноприимного Франциска.

Доверье, ласка пришлецу.
Меня берут – сперва, как служку.
Пасу овец или отцу
Несу обеденную кружку.

На всё распределенный день:
Доят коров, и ставят хлебы,
И для соседних деревень
Вершат молитвенные требы.

Или на сводчатой стене
Рисуют ангельские кудри…
А после мессы, в тишине, –
Дела еще смиренномудрей.

Постятся. Спаржа и салат.
Лишь изредка крутые яйца.
Из мяса же они едят –
И тоже редко – только зайца.

Послушен, кроток, умилен,
Ищу стигмат на грешном теле.
Дни чисты. Разум усмирен.
И сновиденья просветлели.

На пятый месяц, наконец,
Дрожит рука, берясь за кисти.
Ее, гонявшую овец,
Господь, направи и очисти!

Ползком вдоль монастырских стен
На ризах подновляю блики.
Счищаю плесень: едкий тлен
Попортил праведные лики.

Мадонна в гаснущей заре.
Святой Франциск, святой Лаврентий,
И надписи на серебре
На извивающейся ленте.

Или с востока короли,
В одежде празднично-убранной,
В чалмах и перьях, повезли
Христу подарок филигранный.

Или под самым потолком,
Где ангел замыкает фреску,
Рисую вечером, тайком,
Черноволосую Франческу.

1910


* * *

Где лики медные Тиверия и Суллы¹
Напоминают мне угрюмые разгулы,
С последним запахом последней резеды,
Осенний тяжкий дым вошел во все сады,
Повсюду замутил золоченые блики.
И черных лебедей испуганные крики
У серых берегов открыли тонкий лед,
Над дрожью новою темно-лиловых вод.
Гляжу: на острове посередине пруда
Седые гарпии² слетелись отовсюду
И машут крыльями. Уйти, покуда мочь?
……………………………………………..…………..………….
И тяготит меня сиреневая ночь.

1912



¹ Первый – император, второй – диктатор в Древнем Риме. Оба отличались разнузданностью и жестокостью.
² В греческой мифологии полуженщины-полуптицы, похитительницы человеческих душ.




* * *

Но кто же был Василий Комаровский –
почти поэт, почти из ничего?
Но всё же с ним общенье – это роскошь,
и тайный свет лег с детства на чело.

И, не платя вниманьем за посулы,
глядел, как на безумцев строгий брат,
на профили Тиберия и Суллы
и думал он: «Как скушен их разврат!»

Блистательных родов дворянских отпрыск,
с душой, как с полувысохшим прудом,
он представлял возвышенную отрасль
бездейственности, схожую с трудом.

Прозрачно мыслить, если всё кругом так мутно,
опасно под прицелом клеветы.
Безумным быть в эпоху злобы – мудро,
конечно, если сам беззлобен ты.

Избегнувший и ханжества, и пьянства,
почти что без стихов большой поэт,
последний отблеск русского дворянства,
он истончился и сошел на нет…

Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 12 мая 2006 г.


Актуально


Регионы


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: