Главная / Газета 17 Марта 2006 г. 00:00 / Культура

Веселый пессимист

Георгий Оболдуев (1898, Москва – 1954, Голицыно, под Москвой)

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»
shadow
«Я не томился, не страдал, Не лез ни в Ленины, ни в Лессинги: Зато вот – и не умирал, Как некоторые ровесники». Это четверостишие принадлежит поэту, когда-то никому за пределами узенького круга неведомому, затем чуть ли не начисто забытому, ибо почти всё его окружение вымерло, да и ныне полузабытому, но все-таки полувспоминаемому – Георгию Оболдуеву.

Процитированные строки были написаны в середине 1930-х годов, когда никто, кроме, может быть, Осипа Мандельштама, не рискнул бы сочинить нечто подобное.

«Я помереть готов, Как большинство людей, Гигантскими шагами Плетясь за милой своей, Шепча, плюя или свистя На всё, что дорого: Ну, вот-вот, совсем дитя, Устами которого».

Но таким ли уж дитем был Оболдуев? Как элегантно оборвана у него строка! Сразу чувствуется спокойный духовный аристократизм, позволяющий пошутить и дать самому себе опасное самоопределение, несколько похожее на ернический самодонос. Во времена голых королей никто не опасен больше, чем андерсеновский мальчик, когда все остальные боятся указать его величеству на некоторую недоодетость. Но быть андерсеновским мальчиком при сталинском терроре, даже не крича, а шепча, что король-то голый, было смертельным риском. «И все-таки он жил: смерть в медальон ввинтя, Прошел беспечно по кровавой тюре. Ура: так как с огнем шутящее дитя Всегда весомо в мировой культуре».

В воспоминаниях жены Оболдуева, известной поэтессы Елены Благининой, которая прикрывала его своими детскими стихами, как щитом, чтобы он мог свободно писать и жить, Оболдуев предстает вовсе не как презираемый изгой, а как очаровательный артист, считающий, что его назначение – распространять это очарование вокруг себя: «Дверь отворилась – вошел Георгий. В его манерах всегда было что-то старомодно-пленительное. Изящно (и немного потешно) изгибаясь, он поцеловал руки женщинам и, непрерывно болтая уморительную чепуху, в которой никогда, на моей памяти, никто его не превосходил, тотчас сделался центром внимания… Это было не настырное балаболенье, не жалкое ситро прирожденного остряка, а искрящееся шампанское настоящего острослова, словотворца и поэта».

Такой артистизм, иногда переходящий в кокетство, был и у Пушкина, и у Пастернака. Но, в конце концов, почему кокетство должно принадлежать только женщинам?

Бесшабашные вариации Оболдуева на тему «Ай, люли», как и трагическая беранжеанская поэмка Оболдуева «Мы победили», для отвода глаз названная «песенкой английского солдата», воскресили в моих глазах послевоенную Москву с безногими инвалидами, стучащими костылями по тротуарам и катящимися на деревянных платформах, поставленных на подшипники. Своих калек потом выкинули из «столицы мира» на северные острова, чтобы не огорчать иностранных туристов. Какая боль в этих стихах… Патриотизм – это и есть боль за свой народ, а не хвастовство. Оболдуев дал точное определение: «Лучше ль в ответ «кукарекам», Значимым в мире курином, Прежде чем быть человеком, Пыжиться стать гражданином?».

Слава Богу, что в Оболдуеве была не всепримиряющая, но всепреодолевающая веселая жажда жизни. Он, по собственному выражению, соорудил себе из чувства юмора, оберегающего совесть от распада, «устойчивое равновесие». Этот метод самоспасения применяли и обэриуты, и Николай Глазков.

Вот формула самозащиты совести по Оболдуеву: «Довольно хитрости и лжи, Довольно правил и доброт. Ты нe жил, но зато я жил: И жизнь от жизни заживет». Заметьте, как он девальвирует доброту множественным числом, ибо она, униженная всеядным примиренчеством, становится ханжеской добренькостью. Этого-то в Оболдуеве днем с огнем не сыщешь. Он был толерантен, но непримирим. «И жизнь от жизни заживет» – это оболдуевская медицина, с полным правом переворачивающая вверх тормашками банальный афоризм в наоборотный: «Всё простое – гениально».

У Оболдуева есть стихи-кроссворды. Но у него есть прорывы и в хрустальную чистоту формы: «Коли очень нашедевришь, Коли слишком наподлишь, – Может, молвят люди: «дервиш», Может, пробормочут: «ишь…». Так же афористичны и остроумны его новообразования «Марксква», «дребеденьги».

Не слишком скромно, конечно, сказать о себе: «…Зато вот – и не умирал», хотя: «Нет, весь я не умру…» было ничуть не скромнее. Но Оболдуев и здесь далек от самоуверенности, потому что под самоуверенностью обычно скрывается трусость и бессилие. Он держится с уверенностью человека, уважающего себя. А за что можно себя уважать прежде всего? Не только за готовность на самопожертвование. Но и за неприсоединение ко лжи. За – неготовность предавать. За – достоинство, не позволяющее присоединиться к стаду. За – непроизнесение клеймящих речей. За – непомалкиванье (хотя бы в традиционно свободолюбивом месте – на кухне). Хватит издеваться над фигой в кармане, господа любители забавлять руку в районе собственного гульфика. Не настала ли пора написать оду фиге в кармане?! Забыли времена, когда сложить пальцы не то что в кулак, а даже в кукиш, и даже в кармане, было опасно?

В одном из писем еще в середине 20-х годов Оболдуев упомянул критиков, «считающих поэта рупором главенствующей партии», и годных разве что «на довольно точное исполнение всякого рода приказаний». Он только не предугадал, сколько собственного мрачного рвения они будут добавлять к этим приказаниям.

Эпиграфом к жизни Оболдуева можно взять строки Пастернака: «Еще двусмысленней, чем песнь, Тупое слово – враг. Гощу. – Гостит во всех мирах Высокая болезнь». Оболдуев, как и сам Пастернак, не был врагом советской власти – он просто-напросто к ней не присоединялся, предпочитая жить «в гостях». И в 1934 году его гостевой комнатой стал карельский городок Медвежья Гора, назначенный местом ссылки. Оболдуева обвинили в распространении стихов «белоэмигрантки М. Цветаевой», да и в сочинении собственных «контрреволюционных произведений». А вот и стихи из его «дела»:

«Граждaне и гражданки, Вагон идет до Лубянки». Какая мораль? Откуда мораль? Такую мораль Да кто ж намарал? Мы «сам с усам», Живем кусaм; Куда тебе там: – Я те дам! Все мы и вы, Принужденные писать Иероглифами и клинописью, Как я сейчас, – Уверяю вас: – В лучшем положеньи чем те, Что пишут в газетах Или в ватерклозетах. <...> Чтоб достичь того или другого рая, Живите с миром, друг друга предавая».

Оболдуева парадоксально освободили во время разгулявшегося террора 37-го года, когда такие, как у него, микроскопические наказания перестали существовать. Поэту предстояло еще повоевать с фашистами, продолжать писать «в стол», читая стихи лишь немногим, в том числе Анне Ахматовой, проводившей его в последний путь, когда война догнала поэта последствиями контузии.

Владимир Соколов рассказывал о нем как о своем учителе, который преподавал совсем другую поэзию и совсем другую историю, чем в учебниках. Напечатавший при жизни только одно оригинальное стихотворение, Оболдуев удостоился первой книги только через 25 лет после смерти. Вышла она в ФРГ. А составил ее когда-то явившийся к Оболдуеву из чувашского захолустья совсем юный Геннадий Айги, студентом спавший в библиотеке Литинститута, положив под голову французский словарь и бормоча во сне столь обожаемую им самиздатовскую маргинальщину.

А мы? Может быть, и сейчас, жалуясь на недостаток крупных поэтов, мы кого-то опять вовремя не можем разглядеть?

Как не заметили поэта, который так нежно и трепетно выдохнул:

Жизнь хороша не оттого,

Чего имеешь очень много,

А чаще лишь от одного,

В чем вся любовь и вся тревога.


Мы победили
(Песенка английского солдата)
В сокращении

Вот они мы, вернулись, чать,
А не сыграли в ящик!
Теперь уж, чур, не жульничать:
Слав ставьте настоящих.
Настроены умы
На радости и почести,
Мы победили, мы…
Подайте, сколько можете! <...>

Не ждали мы заранее
Ни славы, ни медали,
Когда за другом раненым
Под вихорь выползали,
Уздая ветер тьмы.
Припоминая вожжи те,
Мы отдыхаем, мы –
Подайте, сколько можете…

Мы не были ни пленными,
Ни даже в окруженьи:
За что ж от роду-племени
Терпеть нам возраженья?
Сонны мы; как сомы –
Малоподвижны… Что же, де:
Контуженые мы.
Подайте, сколько можете!

Возможно ль без мошенничеств,
Когда свистят стихии?
Пусть несколько средь женщин есть
Таких-сяких, какие
Поотдали внаймы
Своих сердец жилплощади:
Ан, вот – вернулись мы –
«Подайте, сколько можете».

Готовы наши ноженьки
Задать, скакнув в постельку
Ленивицы иль неженки,
Медовую недельку.
Покрепче сулемы
Любовь дерет по кожице:
Мы здеся, тута мы,
Подайте, сколько можете! <...>

Что – боя, что – тюрьмы
Мгновенья да не множатся:
Увоевались мы!!
И всё же – обезножившись,
Слепы, немы, хромы –
Мы счастливы в убожестве,
Мы победили, мы…

Подайте, сколько можете!

III. 1947


Ай, люли

Отрывки


Для войны необходимы
Единицы и нули:
Ад из грязи, шума, дыма –
Ай, люли!
В чистом небе самолеты
Загудели, как шмели:
Что ты, что ты, что ты, что ты! –
Ай, люли?..
В день, пригожий и весенний,
Застучали костыли
В сени, лучшие из сеней, –
Ай, люли:
Неудобны в обороте
И торчат, как горбыли,
Так, что шкуру оборвете,
Ай, люли…
Ни слезами, ни слюнями
Не перешибить сопли…
Что-то завтра будет с нами?
Ай, люли? <...>
Если я сижу на стуле,
Стало быть, не на мели.
Ну-ка, братцы, затянули
Ай, люли!
Пусть старательно полмира
Охраняют патрули:
Я не выйду из трактира:
Ай, люли… <...>
Выпью чаю, выпью водки,
Цинандали и шабли,
Запищат тогда красотки –
Ай, люли… <...>
Кто это, ощерив морду,
Кажет кукиш из щели?
Я ему отвечу твердо:
Ай. Люли.
Ну и ладно! Коль от пeтли
Недалёко до петли
Так сначала не запеть ли
Ай, люли?

II. 1947


Свидетелю


Средь разного рода лишений
Единую знаешь поживу,
Которая в центре мишени:
Быть живу, быть живу, быть живу.

Очнись, отряхнись и ответствуй
Насупленному супостату,
Что мысли греховному месту
Быть святу, быть святу, быть святу.

Но помни, не гневаясь, впрочем,
В ответ на позорную тему,
Что лучше тебе, как и прочим,
Быть нему, быть нему, быть нему.

Прищурясь, посматривай: эко
Досталось в наследье к беспутству
Свидетелю нашего века –
Быть слепу, быть глуху, быть пусту.

I. 1948


* * *
Ехал в ссылку Оболдуев,
стихотворец, пианист:
«Ничего, не пропаду я.
Я – веселый пессимист».

И Благинина Елена,
провожая его в путь,
лишь одно ему велела:
«Ты пиши, а пить – забудь».

Был тот год тридцать четвертый
даже добренький почти –
по полу не били мордой,
бесконвойностью почли.

Он писал. Он жил, как инок.
Вместо нар была кровать.
Не было еще машинок,
чтобы ногти вырывать.

Пожалели лишней пули,
и его в тридцать седьмом
сапогом в свободу пхнули,
как в кровавый мертвый дом.

А Георгий Оболдуев,
в поведеньи пацанист,
всё писал, чуть-чуть колдуя,
как веселый пессимист.

Что ж ты, робкий стихотворец,
так далекий от седин,
с ложью не единоборец,
даже если ты один?

Будь веселым пессимистом,
поезжай в беднющий край.
Хоть в чулане поселись там,
но пиши, не унывай.

Не занудствуй до икоты,
и на наше «Ай, люли!»
прилетят все самолеты,
приплывут все корабли.

Оболдуеву будь равный –
пессимист наоборот.
Ну а если будут раны,
«жизнь от жизни заживет».

Евгений ЕВТУШЕНКО

Опубликовано в номере «НИ» от 17 марта 2006 г.


Актуально


Новости дня

Наверх
Читайте наши новости в соцсетях!

Подписаться на новости: